p>В борьбе литературных мнений XX в., на которую общий характер эпохи наложил
печать глубокого драматизма, неоднократно раздавались голоса об исконной
порочности то одной, то другой из названных выше тенденций. При этом
упускалось из виду, что каждая из этих тенденций отражает определенную
сторону реальности изучаемого материала и что каждая из них на определенных
этапах развития научной мысли выдвигала мощные и плодотворные концепции, а
на других - эпигонские и доктринерские построения.
В силу ряда исторических причин конфликт между этими двумя тенденциями
принял в XX в. особенно острый характер. Деградация академического
литературоведения вызвала ответную реакцию в работах молодых
литературоведов так называемой формальной школы ("Московский
лингвистический кружок" в Москве, ОПОЯЗ в Петрограде, критики и теоретики
футуризма, позже - ЛЕФа). Исходным положением и основной заслугой этого
направления было утверждение, что искусство не есть лишь подсобный материал
для психологических или исторических штудий, а искусствоведение имеет
собственный объект исследования. Декларируя самостоятельность объекта и
исследовательской методики, формальная школа на первый план выдвигала
проблему текста. Полагая, что этим они становятся на почву материализма, ее
сторонники утверждали, что значение невозможно без материального субстрата
- знака и зависит от его организации. Ими было высказано много блестящих
догадок о знаковой природе художественного текста. Ряд положений формальной
школы предвосхитил идеи структурного литературоведения и нашел
подтверждение и интерпретацию в новейших идеях структурной лингвистики,
семиотики и теории информации. Через Пражский лингвистический кружок и
работы Р. Якобсона теория русской формальной школы оказала глубокое
воздействие на мировое развитие гуманитарных наук.
Однако на ряд уязвимых мест в концепции формальной школы было указано уже в
самом начале полемики, которая не замедлила разгореться вокруг работ
молодых литературоведов. Критика формалистов прежде всего (*30) раздалась
со стороны столпов символизма, занявших видные места в литературоведении
начала 1920-х гг. (В. Я. Брюсов и др.). Привыкшие видеть в тексте лишь
внешний знак глубинных и скрытых смыслов, они не могли согласиться со
сведением идеи к конструкции. Другие стороны формализма вызвали протест у
исследователей, связанных с классической немецкой философией (Г. Шпет),
которые видели в культуре движение духа, а не сумму текстов. Наконец,
социологическая критика 1920-х гг. указала на имманентность
литературоведческого анализа формалистов как на основной их недостаток.
Если для формалистов объяснение текста сводилось к ответу на вопрос: "Как
устроено?" - то для социологов все определялось другим: "Чем обусловлено?"
Изложение драматической истории формальной школы вывело бы нас за рамки
нашей непосредственной задачи. Следует, однако, отметить, что из рядов
формальной школы вышли крупнейшие советские исследователи Б. М. Эйхенбаум,
В. Б. Шкловский, Ю. Н. Тынянов, Б. В. Томашевский, что влияние ее принципов
испытали Г. О. Винокур, Г. А. Гуковский, В. В. Гиппиус, А. П. Скафтымов,
В.М. Жирмунский, М. М. Бахтин, В. В. Виноградов, В. Я. Пропп и многие
другие ученые. Эволюция формальной школы была связана со стремлением
преодолеть имманентность внутритекстового анализа и заменить метафизическое
представление о "приеме" как основе искусства диалектическим понятием
художественной функции. Здесь особо следует выделить труды Ю. Н. Тынянова.
Переход формализма в функционализм отчетливо виден на примере замечательной
чешской и словацкой школы литературоведения - в работах Я. Мукаржовского,
Й. Грабака, М. Бакоша и других членов Пражского лингвистического кружка, а
также тесно связанных с ним Н. С. Трубецкого и Р. Якобсона.
Однако, в полной мере отдавая должное идеям, выдвинутым теоретиками ОПОЯЗа,
надо решительно возражать против часто высказываемой мысли о формализме как
основном источнике структурализма или даже о тождестве этих двух научных
направлений. Структурные идеи выкристаллизовывались как в работах
формалистов, так и в трудах их противников. Если одни говорили о структуре
текста, то другие исследовали структуру более широких - внетекстовых -
единств: культуры, эпохи, гражданской истории. Невозможно включить в рамки
формальной школы таких исследователей, как М. М. Бахтин, В. Я. Пропп, Г. А.
Гуковский, В. М. Жирмунский, Д. С. Лихачев, В. В. Гиппиус, С. М.
Эйзенштейн, равно как и Андрея Белого, Б. И. Ярхо, П. А. Флоренского и
многих других. Между тем значение их трудов для развития структурализма -
бесспорно.
Структурально-семиотическое литературоведение учитывает опыт всей
предшествующей литературоведческой науки, однако имеет свою специфику. Оно
возникло в обстановке той научной революции, которой отмечена середина XX
столетия, и органически связано с идеями и методикой структурной
лингвистики, семиотики, теории информации и кибернетики.
Структурное литературоведение не представляет собой сложившегося и
окончательно оформленного научного направления. По многим и весьма
существенным проблемам нет необходимого единства или даже научной (*31)
ясности. Автор предлагаемой книги в полной мере понимает, что такое
положение науки неизбежно добавит новые недостатки к тем, которые
обусловлены его собственными недостатками как ученого. Однако он не ставит
перед собой цели дать полное и систематическое изложение всех вопросов
структурно-семиотического анализа текста. Он хотел бы ввести читателя в
курс проблем и методов их решения, показать не столько конечные результаты,
сколько возможные пути их достижения.
1 Подобное отождествление присуще нашему восприятию текста, но совсем не
является общим законом. Так, в "Портрете Дориана Грея" О. Уайльда разные
книги в библиотеке героя - это книги с одинаковым наборным текстом и
различным цветом бумаги. Во многих архаических обществах текст, вырезанный
на камне или меди, относится к такому же тексту, не закрепленному подобным
образом, как святой к профаническому, истинный - к ложному.
2 Levi-Strauss С. Anthropologie structural. Plon, 1958. P. 306.
Язык как материал литературы
Особое место литературы в ряду других искусств в значительной мере
определено специфическими чертами того материала, который она использует
для воссоздания окружающей действительности. Не рассматривая всей сложной
природы языка как общественного явления, остановимся на тех его сторонах,
которые существенны для интересующего нас вопроса.
Язык - материал литературы. Из самого этого определения следует, что по
отношению к литературе язык выступает как материальная субстанция, подобно
краске в живописи, камню в скульптуре, звуку в музыке.
Однако сам характер материальности языка и материалов других искусств
различен. Краска, камень и т. д. до того, как они попали в руки художника,
социально индифферентны, стоят вне отношения к познанию действительности.
Каждый из этих материалов имеет свою структуру, но на дана от природы и не
соотносится с общественными (идеологическими) процессами. Язык в этом
смысле представляет особый материал, отмеченный высокой социальной
активностью еще до того, как к нему прикоснулась рука художника.
В науках семиотического цикла язык определяется как механизм знаковой
коммуникации, служащий целям хранения и передачи информации. В основе
любого языка лежит понятие знака - значимого элемента данного языка. Знак
обладает двуединой сущностью: будучи наделен определенным материальным
выражением, которое составляет его формальную сторону, он имеет в пределах
данного языка и определенное значение, составляющее его содержание. Так,
для слова "орден" определенная последовательность фонем русского языка и
некоторая морфо-грамматическая структура будут составлять его выражение, а
лексическое, историко-культурное и прочие значения - содержание. Если же мы
обратимся к самому ордену, например к ордену Св. Георгия I степени, то
орденские регалии - знак, звезда и лента - будут составлять выражение, а
почести, сопряженные с этой наградой, соотношение его социальной ценности с
другими орденами Российской империи, представление о заслугах,
свидетельством которых является этот орден, составят его содержание.
Из этого можно сделать вывод, что знак - всегда замена. В процессе
социального общения он выступает как заменитель некоторой представляемой им
сущности. Отношение заменяющего к заменяемому, выражения к содер-(*32)жанию
составляют семантику знака. Из того, что семантика - всегда некоторое
отношение, вытекает, что содержание и выражение не могут быть тождественны,
- для того чтобы акт коммуникации был возможен, выражение должно иметь иную
природу, чем содержание. Однако отличие это может иметь различные степени.
Если выражение и содержание не имеют ничего общего и отождествление их
реализуется лишь в пределах данного языка (например, отождествление слова и
обозначаемого им предмета), то такой знак называется условным. Слова -
наиболее распространенный тип условных знаков. Если между содержанием и
выражением существует определенное подобие - например соотношение местности
и географической карты, лица и портрета, человека и фотографии, - знак
называется изобразительным или иконическим.
Практическое различение условных и иконических знаков не вызывает никаких
трудностей, теоретическое противопоставление необходимо для
функционирования культуры как целостного коммуникационного организма.
Однако следует иметь в виду, что понятие "сходства" знака и обозначаемого
объекта отличается большой степенью условности и всегда принадлежит к
постулатам данной культуры: рисунок приравнивает трехмерный объект
двумерному изображению, с точки зрения топологии любой квадрат гомеоморфен
любому кругу, сцена изображает комнату, но принимает как данность
отсутствие стены с той стороны, с которой сидят зрители. Монолог актера
выполняет функцию иконического знака потока мыслей героя, хотя о сходстве
обозначаемого и обозначающего здесь можно говорить, лишь принимая во
внимание всю систему условностей, то есть язык театра1.
Знаки не существуют в языке как механическое скопление не связанных между
собой самостоятельных сущностей - они образуют систему. Язык системен по
своей сущности. Системность языка образуется наличием правил, определяющих
соотношение элементов между собой.
Язык - структура иерархическая. Он распадается на элементы разных уровней.
Лингвистика, в частности, различает уровни фонем, морфем, лексики,
словосочетаний, предложения, сверхфразовых единств (приводим самое грубое
членение: в ряде случаев бывает необходимо выделить слоговой, интонационный
и ряд других уровней). Каждый из уровней организован по определенной,
имманентно ему присущей системе правил.
Язык организуется двумя структурными осями. С одной стороны, его элементы
распределяются по разного рода эквивалентным классам типа: все падежи
данного существительного, все синонимы данного слова, все предлоги данного
языка и т. п. Строя какую-либо реальную фразу на данном языке, мы выбираем
из каждого класса эквивалентностей одно необходимое нам слово или
необходимую форму. Такая упорядоченность элементов языка называется
парадигматической.
С другой стороны, для того чтобы выбранные нами языковые единицы образовали
правильную, с точки зрения данного языка, цепочку, их надо (*33) построить
определенным способом - согласовать слова между собой при помощи
специальных морфем, согласовать синтагмы и пр. Такая упорядоченность языка
будет называться синтагматической. Всякий языковый текст упорядочен по
парадигматической и синтагматической осям.
На каком бы уровне мы ни рассматривали текст, мы обнаружим, что
определенные его элементы будут повторяться, а другие - варьироваться. Так,
рассматривая все тексты на русском языке, мы обнаружим постоянное
повторение тридцати двух букв русского алфавита, хотя начертания этих букв
в шрифтах разного типа и в рукописных почерках различных лиц могут сильно
различаться. Более того, в реальных текстах нам будут встречаться лишь
варианты букв русского алфавита, а буквы как таковые будут представлять
собой структурные инварианты - идеальные конструкты, которым приписаны
значения тех или иных букв. Инвариант - значимая единица структуры, и
сколько бы ни имел он вариантов в реальных текстах, все они будут иметь
лишь одно - его - значение.
Сознавая это, мы сможем выделить в каждой коммуникационной системе аспект
инвариантной ее структуры, которую вслед за Ф. де Соссюром называют языком,
и вариативных ее реализаций в различных текстах, которые в той же научной
традиции определяются как речь. Разделение плана языка и плана речи
принадлежит к наиболее фундаментальным положениям современной лингвистики.
Ему приблизительно соответствует в терминах теории информации
противопоставление кода (язык) и сообщения (речь).
Большое значение для понимания соотношения языка (кода) и речи (сообщения),
которое параллельно отношению "система - текст", имеет разделение языковых
позиций говорящего и слушающего, на основе которых строятся имеющие
принципиально отличный характер синтетические (порождающие или
генеративные) и аналитические языковые модели2. Все классы явлений, которые
удовлетворяют данным выше определениям, квалифицируются в семиотике как
языки. Из этого видно, что термин "язык" употребляется здесь в более
широком, чем общепринятое, значении. В него входят:
1. Естественные языки - понятие, равнозначное термину "язык" в привычном
его употреблении. Примеры естественных языков: русский, эстонский,
французский, чешский и другие.
2. Искусственные языки - знаковые системы, созданные человеком и
обслуживающие узкоспециализированные сферы человеческой деятельности. К ним
относятся все научные языки (система условных знаков и правил их
употребления, например знаков, принятых в алгебре или химии, с точки (*34)
зрения семиотики - объект, равнозначный языку) и системы типа уличной
сигнализации. Искусственные языки создаются на основе естественных в
результате сознательного упрощения их механизма.
3. Вторичные моделирующие системы - семиотические системы, построенные на
основе естественного языка, но имеющие более сложную структуру. Вторичные
моделирующие системы, ритуал, все совокупности социальных и идеологических
знаковых коммуникаций, искусство складываются в единое сложное
семиотическое целое - культуру.
Отношение естественного языка и поэзии определяется сложностью соотношения
первичных и вторичных языков в едином сложном целом данной культуры.
Специфичность естественного языка как материала искусства во многом
определяет отличие поэзии (и шире - словесного искусства вообще) от других
видов художественного творчества.
Языки народов мира не являются пассивными факторами в формировании
культуры. С одной стороны, сами языки представляют собой продукты сложного
многовекового культурного процесса. Поскольку огромный, непрерывный
окружающий мир в языке предстает как дискретный и построенный, имеющий
четкую структуру, соотнесенный с миром естественный язык становится его
моделью, проекцией действительности на плоскость языка. А поскольку
естественный язык - один из ведущих факторов национальной культуры,
языковая модель мира становится одним из факторов, регулирующих
национальную картину мира. Формирующее воздействие национального языка на
вторичные моделирующие системы - факт реальный и бесспорный3. Особенно
существен он в поэзии4.
Однако, с другой стороны, процесс образования поэзии на основе национальной
языковой традиции сложен и противоречив. В свое время формальная школа
выдвинула тезис о языке как материале, сопротивление которого преодолевает
поэзия. В борьбе с этим положением родился взгляд на поэзию как
автоматическую реализацию языковых законов, один из функциональных стилей
языка. Б. В. Томашевский, полемизируя с одной из наиболее крайних точек
зрения, утверждавшей, что все, что есть в поэзии, уже имеется в языке,
отмечал, что в языке действительно есть все, что есть и в поэзии... кроме
самой поэзии. Правда, в работах последних лет сам Б. В. Томашевский начал
все более подчеркивать общность языковых и поэтических законов.
В настоящее время обе теории - и "борьбы с языком", и отрицания
качественного своеобразия поэзии по отношению к естественному языку -
представляются неизбежными крайностями раннего этапа науки.
Язык формирует вторичные системы. И это делает словесные искусства,
бесспорно, наиболее богатыми по своим художественным возможностям. (*35)
Однако не следует забывать, что именно с этой, выигрышной для художника,
стороной языка связаны значительные специфические трудности.
Язык всей своей системой настолько тесно связан с жизнью, копирует ее,
входит в нее, что человек перестает отличать предмет от названия, пласт
действительности от пласта ее отражения в языке. Аналогичное положение
имело место в кинематографе: то, что фотография тесно, автоматически
связана с фотографируемым объектом, долгое время было препятствием для
превращения кинематографа в искусство. Только после того, как в результате
появления монтажа и подвижной камеры оказалось возможным один объект
сфотографировать хотя бы двумя различными способами, а последовательность
объектов в жизни перестала автоматически определять последовательность
изображений ленты, кинематограф из копии действительности превратился в ее
художественную модель. Кино получило свой язык.
Для того чтобы поэзия получила свой язык, созданный на основании
естественного, но ему не равный, для того чтобы она стала искусством,
потребовалось много усилий. На заре словесного искусства возникло
категорическое требование: язык литературы должен отличаться от обыденного,
воспроизведение действительности средствами языка с художественной целью -
от информационной. Так определилась необходимость поэзии.
1 Подробнее см.: Успенский Б. А., Лотман Ю. М. Условность в искусстве //
Философская энциклопедия. М., 1970. Т. 5. С. 287-288.
2 Данный, по неизбежности крайне неполный, перечень аспектов структуры
языка ни в коей мере не претендует на глубину - он имеет целью лишь
познакомить читателя с некоторыми терминами, которые ему будут встречаться
в дальнейшем изложении. Поскольку знание основных положений современного
языкознания необходимо для понимания дальнейшего материала, мы советовали
бы для первого знакомства обратиться к книгам: Ревзин И. И.. Розенцвейг Ю.
Ю. Основы общего и машинного перевода. М., 1964; Апресян Ю. Д. Идеи и
методы современной структурной лингвистики. М., 1966. Указание на более
специальную литературу см.: Структурное и прикладное языкознание:
Библиографический указатель. М., 1965.
3 Интересные примеры и ценные теоретические соображения см.: Успенский Б.
А. Влияние языка на религиозное сознание // Учен. зап. Тартуского гос. ун-
та. 1969. Вып. 236. (Труды по знаковым системам. Т. 3).
4 О зависимости системы стихосложения от структуры языка см.: Лекомцева М.
И. О соотношении единиц метрической и фонологической систем языка // Там
же.
(*116) Текст как целое. Композиция стихотворения
Любое стихотворение допускает две точки зрения. Как текст на определенном
естественном языке - оно представляет собой последовательность отдельных
знаков (слов), соединенных по правилам синтагматики данного уровня данного
языка, как поэтический текст - оно может рассматриваться в качестве единого
знака - представителя единого интегрированного значения.
В этом утверждении содержится известное противоречие. Дело в том, что
произведение искусства (разумеется, хорошее произведение искусства, то есть
такой текст, который может наилучшим образом и наиболее длительное время
выполнять художественную функцию в системе текстов данной культуры или
данных культур) в принципе неповторимо, уникально. Само же понятие знака
подразумевает некоторую повторяемость.
Противоречие это, однако, лишь кажущееся. Во-первых, остановимся на
минимальной величине повторяемости - два раза. Для того чтобы быть
способным выполнить функции знака, сигнал должен хотя бы один раз
повториться. Однако смысл этой величины повторения различен для условных и
иконических знаков. Условный знак должен хотя бы раз повторить самого себя,
иконический - хотя бы раз повторить заменяемый им объект. Сходство знака и
объекта и представляет собой минимальный акт повторения. Между тем
художественные тексты: словесные, живописные и даже музыкальные - строятся
по иконическому принципу. Напряжение между условной природой знаков в языке
и иконической в поэзии - одно из основных структурных противоречий
поэтического текста.
Однако вопрос к этому не сводится. "Неповторимый" на уровне текста
поэтический знак оказывается сотканным из многочисленных пересечений
различных повторяемостей на более низких уровнях и включен в жанровые,
стилевые, эпохальные и другие повторяемости на сверхтекстовом уровне. Сама
неповторяемость текста (его "неповторимость") оказывается индивидуальным,
только ему присущим способом пересечения многочисленных повторяемостей.
Так, образцом неповторимости может считаться текст, создаваемый в
результате художественной импровизации. Не случайно романтики приравнивали
импровизацию к высшему проявлению искусства, противопоставляя ее
"педантству" поэтического труда, убивающему оригинальность поэтического
творения. Однако какой вид импровизации мы ни взяли бы: русские народные
причитания или итальянскую комедию дель'арте - мы легко убеждаемся, что
импровизированный текст - это вдохновенный, мгновенно рождающийся в
сознании творца монтаж многочисленных общих формул, (*117) готовых сюжетных
положений, образов, ритмико-интонационных ходов. Мастерство актера в
комедии дель'арте требовало заучивания многих тысяч поэтических строк,
овладения стандартами поз, жестов, костюма. Весь этот огромный арсенал
повторяемостей не связывал индивидуальное творчество импровизатора, а -
напротив - давал ему свободу художественного самовыражения.
Чем в большее количество неиндивидуальных связей вписывается данный
художественный текст, тем индивидуальнее он кажется аудитории.
Единство текста как неделимого знака обеспечивается всеми уровнями его
организации, однако в особенности - композицией.
Композиция поэтического текста всегда имеет двойную природу. С одной
стороны, это последовательность различных сегментов текста. Поскольку в
первую очередь подразумеваются наиболее крупные сегменты, то с этой точки
зрения композицию можно было бы определить как сверхфразовую и
сверхстиховую синтагматику поэтического текста. Однако эти же сегменты
оказываются определенным образом уравненными, складываются в некоторый
набор однозначных в определенных отношениях единиц. Не только
присоединяясь, но и со-противопоставляясь, они образуют некоторую
структурную парадигму, тоже на сверхфразовом и сверхстиховом уровнях (для
строфических текстов - и на сверхстрофическом).
Рассмотрим композицию стихотворения Пушкина "Когда за городом, задумчив, я
брожу...".
Когда за городом, задумчив, я брожу
И на публичное кладбище захожу,
Решетки, столбики, нарядные гробницы,
Под коими гниют все мертвецы столицы,
В болоте кое-как стесненные рядком,
Как гости жадные за нищенским столом,
Купцов, чиновников усопших мавзолеи,
Дешевого резца нелепые затеи,
Над ними надписи и в прозе и в стихах
О добродетелях, о службе и чинах;
По старом рогаче вдовицы плач амурный,
Ворами со столбов отвинченные урны,
Могилы склизкие, которы также тут
Зеваючи жильцов к себе на утро ждут, -
Такие смутные мне мысли все наводит,
Что злое на меня уныние находит.
Хоть плюнуть, да бежать...
Но как же любо мне
Осеннею порой, в вечерней тишине,
В деревне посещать кладбище родовое,
Где дремлют мертвые в торжественном покое.
Там неукрашенным могилам есть простор;
К ним ночью темною не лезет бледный вор;
Близ камней вековых, покрытых желтым мохом,
Проходит селянин с молитвой и со вздохом;
(*118)
На место праздных урн, и мелких пирамид,
Безносых гениев, растрепанных харит
Стоит широко дуб над важными гробами,
Колеблясь и шумя...
Стихотворение явственно - в том числе и графически, и тематически -
разделено на две половины, последовательность которых определяет
синтагматику текста: городское кладбище - сельское кладбище.
Первая половина текста имеет свой отчетливый принцип внутренней
организации. Пары слов соединяются в ней по принципу оксюморона: к слову
присоединяется другое - семантически наименее с ним соединимое, реализуются
невозможные соединения:
нарядные - гробницы мертвецы - столицы мавзолеи - купцов, чиновников усопшие - чиновники дешевый - резец плач - амурный
По тому же принципу построены описания городского кладбища во второй части
текста:
Принципы несовместимости семантики в этих парах различны: "нарядные" и
"гробницы" соединяет значение суетности и украшенности с понятием вечности,
смерти. "Нарядные" воспринимаются в данном случае на фоне не реализованного
в тексте, но возможного по контексту слова "пышные". Семантическое различие
этих слов становится его доминирующим значением в стихе. "Мертвецы" и
"столица" дают пару, несоединимость которой значительно более скрыта
(разные степени несоединимости создают в тексте дополнительную смысловую
игру). "Столица" в лексиконе пушкинской эпохи не просто синоним понятия
"город". Это город с подчеркнутым признаком административности, город как
сгусток политической и гражданской структуры общества, наконец, это на
административно-чиновничьем и улично-лакейском жаргоне замена слова
"Петербург". Ср. в лакейской песне:
Что за славная столица
Развеселый Петербург!1
Весь этот сгусток значений несоединим с понятием "мертвец", как в рассказе
Бунина "Господин из Сан-Франциско" роскошный океанский пароход или
фешенебельная гостиница несовместимы с трупом и скрывают или прячут (*119)
его, поскольку сам факт возможности смерти превращает их в мираж и
нелепость.
"Мавзолеи" "купцов" в соединении звучат столь же иронически, как "усопшие
чиновники" или "дешевый резец" (замена "скульптора" "резцом" придает тексту
характер поэтичности и торжественности, тотчас же опровергаемый
контекстом). "Мелкие пирамиды" - пространственная нелепость, "праздные
урны" - смысловая. "Урна - вместилище праха" - таково понятие, с которым
соотнесены эти урны, ничего не вмещающие и лишенные всех культурно-
значительных ассоциаций, которые связаны со словом "урна".
Этот принцип раскрытия нелепости картины посредством проецирования ее на
некоторый семантически "правильный" фон, сопоставления каждого слова с
некоторым нереализованным его дублетом составляет основу построения первой
части текста. Так, "склизкие" функционируют на фоне "скользкие". Пушкин в
одном из прозаических текстов приводит слово "склизкие" в пример красочной
народной речи. Однако здесь у него другая функция. Весь текст построен на
стилистическом диссонансе между торжественностью некоторых опорных слов
текста ("гробницы", "резец", "добродетель", "урны" и пр.) и фамильярностью
тона ("склизкий", "зеваючи"). В соединении с канцеляризмами стиля ("под
коими") это придает тексту сложный характер: он звучит как пересказанный
автором (погруженный в авторскую речь) текст на столично-чиновничьем
жаргоне.
Диссонансы стиля проявляются и в других элементах построения. Так,
перечислительная интонация и синтаксическая однородность членов уравнивают
"добродетель", "службу" и "чины".
Последний пример особенно показателен. Невозможность соединений соединяемых
пар рисует невозможный мир. Он организован по законам лжи ("плач амурный")
или нелепости, миража. Но он существует. И одновременно конструируется
точка зрения, с которой подобные соединения возможны и не кажутся
удивительными. Это - точка зрения, приравнивающая "добродетели" к "чинам" и
"службе" и допускающая соединение слов "публичное" и "кладбище". Это -
"столичная", петербургская, чиновничья точка зрения, данная в обрамлении
редкой у Пушкина по однозначной прямолинейности авторской оценки: "нелепые
затеи", "злое на меня уныние находит".
Вторая половина текста - не только другая картина, присоединенная к первой.
Одновременно это и трансформация той же картины. Она должна восприниматься
в отношении к ней и на ее фоне.
Уже разорванный стих-граница дает не только два полюса настроений:
плюнуть - любо,
плю - люб,
но и знаменательный звуковой параллелизм (активность оппозиции п/б
раскрывается и на фоне: плюнуть - бежать).
Сопоставление первой и второй половин текста обнажает некоторые новые
смыслы: в центре каждой части, взятой в отдельности, стоит тема кладбища,
смерти. Но при сопоставлении:
(*120)
признак "кладбище" оказывается вынесенным за скобки как основание для
сравнения. Смысловая дифференциация строится на его основе, но заключена не
в нем, а в строе жизни. Вперед, и это типично для Пушкина, выдвигается
противопоставление жизни, построенной в соответствии с некоторым должным и
достойным человека порядком, и жизни, построенной на ложных и лживых
основаниях. Жизнь и смерть не составляют основы противопоставления: они
снимаются в едином понятии бытия - достойного или лживого.
С этой точки зрения становится заметным смысловое противопоставление первой
и второй частей еще по одному признаку. "Городу" свойственна временность:
даже мертвец - лишь гость могилы. Не случайно слово "гость" употребляется в
первой половине два раза, то есть чаще всех других.
Естественность и простота во второй части - синонимы вечности. В
противопоставлении "безносых гениев" и дуба над могилами активизируется
целый ряд смысловых признаков: "сделанность - природность", "ничтожность -
величественность". Однако следует выделить один: дерево (особенно "вечное"
дерево - дуб) - устойчивый мифологический и культурный символ жизни. Этим
вводится и символика вечности как знак бытия, а не смерти, и мир древности,
мифологии, и важная для Пушкина мысль о настоящем как звене между прошлым и
будущим.
Однако единство текста достигается сопоставлением не только его частей
между собой, но и его неединственностью в системе известных нам текстов.
Стихотворение воспринимается нами как целое еще и потому, что мы знаем
другие стихотворения и невольно проецируем его на этот фон.
В данном случае это определяет значимость концовки. Знакомство с
многочисленными поэтическими текстами вырабатывает в нашем сознании
стереотип законченного стихотворения. На фоне представления об обязательных
признаках законченности оборванный последний стих:
Колеблясь и шумя... -
заполняется многочисленными значениями - неоконченности, невозможности
выразить глубину жизни в словах, бесконечности жизненного потока. Сама
неизбежная субъективность этих истолкований входит в структуру текста и ею
предусмотрена.
Образы поэта и возвышающегося над гробами дуба (символа жизни) обрамляют
сопоставленные картины двух кладбищ. Смерть выступает как начало
амбивалентное. Отвратительная как явление социальное, она может быть
прекрасна. Как проявление вечности, она синоним, а не антоним жизни в ее
естественном течении.
Так единство структуры текста раскрывает в нем содержание, которое вступает
в конфликт с чисто языковыми его значениями: рассказ о месте смерти -
кладбище и рассказ о порядке жизни, о бытии выступают во (*121) взаимном
напряжении, создавая в своей совокупности "неповторимость" значения текста.
1 Эпиграф к стихотворному циклу Н. А. Некрасова "О погоде" (1858-1865).
Текст и система
Рассмотренные нами закономерности позволяют вскрыть в анализируемом тексте
его внутреннюю структуру, увидеть доминирующие связи и упорядоченности. Вне
этих, свойственных данному тексту, конструктивных принципов не существует и
идеи произведения, его семантической организации. Однако система не есть
текст. Она служит для его организации, выступает как некоторый дешифрующий
код, но не может и не должна заменять текст как объект, эстетически
воспринимаемый читателем. В этом смысле критика той или иной системы
анализа текста в форме упреков за то, что она не заменяет непосредственного
эстетического впечатления от произведения искусства, основана на
недоразумении. Наука в принципе не может заменить практической деятельности
и не призвана ее заменять. Она ее анализирует.
Отношение системы к тексту в произведении искусства значительно более
сложно, чем в нехудожественных знаковых системах. В естественных языках
система описывает текст, текст является конкретным выражением системы.
Внесистемные элементы в тексте не являются носителями значений и остаются
для читателя просто незаметными. Например, мы не замечаем без специальной
тренировки опечаток и описок в тексте, если при этом случайно не образуются
какие-либо новые смыслы. В равной мере мы можем и не заметить, каким
шрифтом набрана и на какой бумаге напечатана книга, если эти данные не
включаются в какую-либо знаковую систему (в случае, если бумага могла быть
выбрана для книги из какого-либо набора возможностей - не меньше двух - и
сам этот набор несет информацию о цене, качестве, адресованности книги,
позиции и состоянии издательства, эпохе печати, мы, конечно, отнесемся к
этой стороне книги иначе, чем в том случае, когда у издателя нет никакого
выбора или выбор этот чисто случаен). Отклонения от системы в
нехудожественном тексте воспринимаются как ошибки, которые подлежат
устранению, и в случае, если при этом стихийно появляется какое-либо новое
значение (например, при опечатке возникает другое слово), устранение должно
быть тем более решительным. Таким образом, при передаче информации от
автора к читателю в тексте работает именно механизм системности.
В художественном произведении положение принципиально иное, с чем связана и
совершенно специфическая природа организации произведения искусства как
знаковой системы. В художественном произведении отклонения от структурной
организации могут быть столь же значимыми, как и ее реализация. Сознание
этого обстоятельства не вынуждает нас, однако, признать справедливость
утверждений тех авторов, которые, подчеркивая богатство, многогранность,
живую подвижность художественного текста, делают из этого вывод о
неприменимости структурных - и шире, вообще научных - (*122) методов к
анализу произведений искусства как якобы "иссушающих" и неспособных уловить
жизненное богатство искусства.
Даже самое схематичное описание наиболее общих структурных закономерностей
того или иного текста более способствует пониманию его неповторимого
своеобразия, чем все многократные повторения фраз о неповторимости текста
вместе взятые, поскольку анормативное, внесистемное как художественный факт
существует лишь на фоне некоторой нормы и в отношении к ней. Там, где нет
правил, не может быть и нарушения правил, то есть индивидуального
своеобразия, независимо от того, идет ли речь о художественном
произведении, поведении человека или любом другом знаковом тексте. Так,
переход улицы в неположенном месте отмечен, становится фактом
индивидуального поведения лишь на фоне определенных запретительных правил,
регулирующих поведение других людей. Когда мы говорим, что только чтение
произведений массовой литературы той или иной эпохи позволяет по
достоинству оценить гениальность того или иного великого писателя, мы, по
существу, имеем в виду следующее: читая писателей той или иной эпохи, мы
бессознательно овладеваем обязательными нормами искусства тех лет. В данном
случае для нас безразлично, получаем ли мы это знание из определенных
нормативных сочинений теоретиков искусства интересующей нас эпохи, из
описаний современных нам ученых или непосредственно из чтения текстов в
порядке читательского впечатления. В любом случае в нашем сознании будет
присутствовать определенная норма создания художественных текстов для
определенной исторической эпохи. Это можно сравнить с тем, что живому языку
можно научиться и пользуясь определенными его описаниями, и просто
практикуясь, слушая практическое речевое употребление. В результате в
момент, когда наступит полное овладение языком, в сознании говорящего будет
присутствовать некоторая норма правильного употребления, независимо от
того, выразится ли она в системе правил, оформленных на языке
грамматической терминологии, или как некоторая совокупность языкового
узуса. Овладение представлением о художественной норме эпохи раскрывает для
нас индивидуальное в позиции писателя. Сами сторонники утверждений о том,
что в художественном произведении его сущность не поддается точным
описаниям, приступая к исследованию того или иного текста, неизбежно
оказываются перед необходимостью выделить некие общие для эпохи, жанра,
направления конструкции. Разница лишь в том, что в силу неразработанности
методики и субъективности подхода, а также неполноты привлекаемого
материала в качестве "неповторимо-индивидуального" зачастую фигурируют
типовые явления художественного языка и наоборот.
Итак, в художественном тексте значение возникает не только за счет
выполнения определенных структурных правил, но и за счет их нарушения.
Почему это возможно? Задуматься над этим вопросом вполне уместно, поскольку
он с первого взгляда противоречит самым фундаментальным положениям теории
информации. В самом деле, что означает возможность декодировки некоторого
текста как сообщения? Очень грубо процесс этот можно представить себе в
следующем виде: наши органы чувств получают некоторый (*123) недискретный
(непрерывный) поток раздражителей (например, слух воспринимает некоторую
акустическую реальность, определяемую чисто физическими параметрами), на
который дешифрующее сознание налагает определенную сетку структурных
оппозиций, позволяющую отождествить разные сегменты акустического ряда со
значимыми элементами языка на разных уровнях (фонемы, морфемы, лексемы и
др.). Участки, не совпадающие с определенными структурными позициями
(например, звук, располагающийся между двумя фонемами данного языка), не
образуют новой структурной позиции, например новой, не существующей в
данном языке (хотя и возможной в других) фонемы. Звук, оказывающийся в
промежуточной по отношению к фонемной сетке данного языка позиции, будет
или втянут в орбиту той или иной фонемы как ее вариант (разница будет
объявлена несущественной), или отнесен за счет шума (объявлен
несуществующим). И это будет строго соответствовать основам процесса
декодировки. Случай, когда отклонение от некоторой структурной нормы
создает новые значения, столь обычный в практике искусства, представляет
собой парадокс с точки зрения теории информации и нуждается в
дополнительном объяснении.
Противоречие художественной коммуникации и общих правил соотношения текста
и кода в данном случае мнимое. Прежде всего, не всякое отклонение от норм
структурного ожидания порождает новые значения. Некоторые отклонения ведут
себя так же, как и в соответствующих случаях в нехудожественном тексте.
Почему же возникает такая разница между отклонениями от ожидаемых норм,
воспринимаемыми как дефектность текста, механическая его порча, и такими, в
которых читатель видит новый смысл? Почему в одних случаях, например,
законченное произведение воспринимается как отрывок, а в других - отрывок
как законченное произведение?
С этими свойствами художественного текста, видимо, связаны такие коренные
особенности произведений искусства, как возможность многочисленных
интерпретаций. Научный текст тяготеет к однозначности: его содержание может
оцениваться как верное или неверное. Художественный текст создает вокруг
себя поле возможных интерпретаций, порой очень широкое. При этом чем
значительнее, глубже произведение, чем дольше живет оно в памяти
человечества, тем дальше расходятся крайние точки возможных (и исторически
реализуемых читателем и критикой) интерпретаций.
Проявляя, с одной стороны, такую подвижность, художественный текст, с
другой, обнаруживает чрезвычайную устойчивость: он способен сопротивляться
механической порче, вовлекая в область значений то, что заведомо не было
осмысленным. Отбитые руки Венеры Милосской, потемневшие от времени краски
на картине, непонятность слов в архаической поэзии, являясь ясными
примерами наступления энтропии на информацию, шума в канале связи между
адресатом и адресантом сообщения, одновременно становятся и средствами
создания новой художественной информации, порой настолько существенной, что
реставрация в этом смысле выступает в одном ряду с культурным разрушением
памятника, становясь разновидностью энтропии. (В истории культуры именно
реставрации неоднократно являлись формой уничтожения культурных ценностей;
в этом смысле их следует отличать от (*124) консервации - сохранения
памятника. Само собой разумеется, что сказанное не относится ко всякой
реставрации, представляющей в основе своей совершенно необходимую, хотя и
опасную, форму сохранения культурного наследия.) Известен пример из "Анны
Карениной" - случайное пятно на материале подсказывает художнику
расположение фигуры и становится средством эстетической выразительности.
Способность художественного текста вовлекать окружающее в свою сферу и
делать его носителем информации поистине изумительна. Художественный текст
реагирует на отслеженные, (порой чисто случайно) тексты, входя с ними в
семантические отношения. Так рождается проблема композиции ансамблей - от
сборника, альманаха или альбома как некоторого структурного единства до
отношения различных картин в единой экспозиции или архитектурных ансамблей.
Здесь возникают особые законы креолизации или несовместимости: в одних
случаях разные тексты "охотно" вступают в отношения, образуя структурное
целое, в других - они как бы "не замечают" друг друга или способны только
взаимно разрушаться. В этом смысле крайне интересный текст для наблюдения
представляет любой из длительное время просуществовавших городов. Можно
наблюдать, как, например, в Праге органически (даже в пределах одного
здания) складываются в структурное единство готика, ренессанс и барокко.
Можно было бы привести примеры того, как здания архитектуры XX в. в одних
случаях "реагируют" с контекстом, а в других - его разрушают.
Эти "загадочные" особенности художественного текста отнюдь не
свидетельствуют о его принципиальной несоотнесенности со структурными
упорядоченностями общего типа. Дело обстоит прямо противоположным образом.
В отличие от нехудожественных текстов, произведение искусства соотносится
не с одним, а с многими дешифрующими его кодами. Индивидуальное в
художественном тексте - это не внесистемное, а многосистемное. Чем в
большее количество дешифрующих структур входит тот или иной конструктивный
узел текста одновременно, тем индивидуальнее его значение. Входя в
различные "языки" культуры, текст раскрывается разными сторонами.
Внесистемное становится системным и наоборот. Однако это не означает
безграничного произвола, безбрежной субъективности, в которой порой видят
специфику искусства. Набор возможных дешифрующих систем составляет
некоторую свойственную данной эпохе или культуре величину, и он может и
должен быть предметом изучения и описания.
Наличие хотя бы двух различных художественных "языков", дешифрующих одно и
то же произведение искусства, возникающее при этом смысловое напряжение,
острота которого состоит в том, что в основе его лежит раздвоение единого -
один и тот же текст, истолковываемый двумя способами, выступает как
неравный самому себе, и два его значения становятся полюсами конфликта -
минимальное условие прочтения текста как художественного. Однако в реальной
жизни произведения искусства возникает, как правило, более сложная
множественная парадигма кодов, наполняющая текст жизнью, "игрой"
многочисленных значений.
(*125) Таким образом, отношение текста и системы в художественном
произведении не есть автоматическая реализация абстрактной структуры в
конкретном материале - это всегда отношения борьбы, напряжения и конфликта.
Однако случай, когда весь текст, так сказать, равномерно переключается в
иную систему, - отнюдь не единственный источник внутреннего структурного
напряжения, составляющего основу жизни произведения. Не менее существен
другой случай, при котором обнаруживается, что различные участки одного и
того же текста построены по различным структурным законам, а возможная
парадигма кодов с разной степенью интенсивности реализуется в различных
частях произведения. Так, Б. А. Успенский, анализируя структуру иконы,
неопровержимо установил, что в центре и по краям живописного текста
действуют разные типы художественной перспективы и природа художественного
явления той или иной фигуры иконы определяется ее местом относительно таких
показателей, как оси построения или край картины. Ему же принадлежит
наблюдение, согласно которому в литературном произведении "главные" и
"периферийные" герои в ряде случаев строятся по правилам не одной, а
различных художественных систем. Можно было бы привести из теории
кинематографа многочисленные примеры смены конструктивных принципов как
основы художественной композиции текста. Текст при помощи ряда сигналов
вызывает в сознании читателя или слушателя определенную систему кода,
которая успешно работает, раскрывая его семантику. Однако с определенного
места произведения мы начинаем замечать, что соответствие текста и кода
нарушилось: последний перестает работать, а произведение им больше не
дешифруется. Читателю приходится вызывать из своего культурного запаса,
руководствуясь новыми сигнальными указаниями, какую-либо новую систему или
даже самостоятельно синтезировать некоторый прежде ему неизвестный код. В
этом последнем случае в текст включаются свернутые указания на то, каким
образом это должно производиться. В результате текст дешифруется не
некоторым синхронным кодом или кодами, а последовательностью кодов,
отношение между которыми создает дополнительный смысловой эффект. При этом
такая последовательность может в определенной мере быть заранее
зафиксированной. Так, в поэтических сборниках XVIII - начала XIX в. разделы
"оды", "элегии", "послания" и другие подразумевают каждый особую систему,
на которую проецируется текст, но сборник в целом допускает лишь
определенные типы этих последовательностей. Вместе с тем могут иметь место
и свободные последовательности, допускающие перестановки типов структурных
организаций, частей текста в соответствии с его индивидуальным построением.