Сборник рефератов

Набоков

p> Языковая мертвенность наличного мира в романе проявляется в тяготении к речевым штампам, стилистически неуместным просторечиям («нонче», «вечор» и т. п.), плоским каламбурам («смерьте до смерти» и т. п.), в синтаксических сбоях и — главное — в неспособности персонажей видеть и называть новое.
«То, что не названо,— не существует. К сожалению, все было названо» (гл.
2). Плоский мир допускает лишь однозначность, полную предсказуемость, механическую закрепленность значения за словом. Показателен страх, вызываемый у Марфиньки письмом Цинцинната: «...Все были в ужасе от твоего письма... Я — дура, но и я чутьем поняла, что каждое твое слово невозможно, недопустимо...» (гл. 18).
Чего же боятся в словах Цинцинната персонажи романа? Они страшатся переносного смысла, неожиданных значений, страшатся присутствующей в его словах тайны,— одним словом, боятся поэзии. В лишенном поэзии механическом мире язык Цинцинната, как и окружающих его манекенов, скован: герой постоянно сбивается и заикается. Блестящий образец «борьбы со словом» — барабанная дробь заиканий в записи Цинцинната (начало 18-й главы): «...Это ведь не должно бы было быть, было бы быть...— о, как мне совестно, что меня занимают, держат душу за полу вот такие подробы, подрости... лезут какие-то воспоминания ».
Однако по мере того, как Цинциннату удается освободиться от «держащих душу» пут внешнего мира и от присущего ему механического языка,— речь героя чудесным образом преображается. Она становится легкой, гармоничной, метафорически насыщенной. Утончается цветовое и звуковое восприятие. Так, желтая краска тюремных стен преображается от освещения: «темно-гладкий, глинчатый» тон теневых участков сменяется «ярко-охряным» на перемещающемся отражении окна (гл. 11). Поэтическое воображение Цинцинната насыщает ритмом пейзажные описания и картины его прошлой жизни.
Иногда ритмичность прозаических фрагментов достигает максимума: прозаическая речь уподобляется стихотворной, регулируясь равномерным чередованием ударных и безударных гласных. Вот лишь два из большого количества примеров метрической организованности: «и через выгнутый мост // шел кто-то крохотный в красном, // и бегущая точка перед ним // была, вероятно, собака» (гл. 3); «вся гроздь замирала, взлетая; // пищала, ухая вниз» (гл. 2). Однако еще чаще ритм создается тонкой сетью образных, лексических и звуковых повторов.
Ключевую роль в ритмической композиции текста играют повторы местоименных наречий «тут» и «там». Почти все фрагменты записей Цинцинната содержат явное или неявное противопоставление этих двух лексических единиц, приобретающих постепенно значение главных смысловых опор текста. «Не тут?
Тупое «тут», подпертое и запертое четою «твердо», темная тюрьма, в которую заключен неуемно воющий ужас, держит меня и теснит» (гл. 8). В этой записи
Цинцинната ощущение скованности души в тюремной реальности создается не только развернутой фонетической имитацией ключевого слова, но и блестящим обыгрыванием графической формы букв, составляющих это слово. Как видим, даже форма букв используется Набоковым для смыслового углубления произведения. Мельчайшие лингвистические единицы — частицы, морфемы, отдельные звуки, в обычном прозаическом тексте лишенные самостоятельной значимости,— в романе получают эту самостоятельность, семантизируются
(получают значение) и вступают друг с другом в комбинации, становясь единицами смысла.

Буквы, составляющие лексическую пару «тут — там», образуют большую часть скрытого алфавита или «шифра», при помощи которого поверх прямых значений слов в романе передается содержание лирической интуиции Цинцинната. Важно, что это неведомый для посторонних (и невидимый при первопрочтении романа) язык. Более того, сам Цинциннат лишь чувствует, «преступно догадывается», что ему открывается некая тайна, что кто-то будто водит его рукой.
Мать Цинцинната, которую он почти не знал (мельком познакомился с ней уже будучи взрослым), рассказывает ему о «нетках» — бессмысленных и бесформенных вещицах, которые, преображаясь в особом зеркале, оказывались чудесными «стройными образами». «Можно было — на заказ,— продолжает Цецилия
Ц.,— даже собственный портрет, то есть вам давали какую-то кошмарную кашу, а это и были вы, но ключ от вас был у зеркала» (гл. 12). Незнакомка-мать дает сыну (и читателю) важный ключ к пониманию происходящего. Слово «нет» и его звуковой перевертыш «тень» — порождения все той же невидимой лирической азбуки.
Возможно, изобретатель этого алфавита — автор «Слова о тенях», загадочный
Пьер Делаланд из эпиграфа к роману. Но главное в другом: после невольной подсказки матери Цинциннат начинает понимать, что окружающий его мир — кладбище теней, своего рода Зазеркалье, искаженное до неузнаваемости подобие подлинной, высшей реальности. «Там, там — оригинал тех садов... там сияет то зеркало, от которого иной раз сюда перескочит зайчик»,— сетует герой в порыве лирического вдохновения, еще не отдавая себе полностью отчета в собственных словах (гл. 8). Он все еще надеется спастись в этом — искаженном, неподлинном, подлом — мире, поддается искушению линейной логики, нагружает смыслом бессмысленное. Но к утру казни окончательно осознает «тупик тутошней жизни», понимает, что «не в ее тесных пределах надо было искать спасения» (гл. 19). Последний «писательский» жест
Цинцинната — перечеркивание слова «Смерть».
Оглядываясь назад, Цинциннат видит теперь все то, чего раньше не замечал:
«Все сошлось,— то есть все обмануло». Вот почему в финале он перестает быть марионеткой и сам становится творцом; отвергая «приглашение на казнь», расстается с балаганной реальностью. Что же различает теперь Цинциннат в своих собственных записях, в лирическом беспорядке заполнивших все выданные ему бумажные листы? Почему, попросив напоследок три минуты для последней записи, он вдруг понимает, что «в сущности, все уже дописано»? Потому что он по-новому видит свой текст. Он видит, что его слова-«калеки» не столь
«темны и вялы», как он полагал, что сквозь внешнюю сумятицу слов проступает вполне отчетливая мелодия.
Буквы поверх словоразделов волшебно стягиваются в одно главное слово, обещающее неподдельное будущее,— слово «там». А марионеточные создания теряют свои маски и парики, обнажая плоскую сердцевину — «тут». Перечитаем, например, сцену игры Цинцинната с Пьером в шахматы, не забывая о зеркальном
«шифре» прозревшего к финалу героя (гл. 13). В процессе игры Пьер отвлекает внимание партнера (и читателя) бойкими пошлыми разговорами, призывает
«много не думать», упоминает о зеркалах (в предельно сниженном контексте) и беспрерывно берет свои ходы назад. Возможная мимолетная ассоциация с гоголевской сценой (Чичиков и Ноздрев за шашками) — дополнительная маскировка главного в тексте. Заканчивается игра победой Цинцинната, однако
Пьер пытается выкрутиться: «Вздор, никакого мата нет. Вы... тут что-то... смошенничали, вот это стояло тут или тут, а не тут...» После этого он как бы нечаянно смешивает фигуры.
Цинциннат нарушает молчание только для того, чтобы объявить Пьеру мат (он делает это несколько раз). Речь Пьера обильно уснащена однотипными словечками «так», «так-то», «так-с». При перечитывании глаз невольно отмечает слова «мат» и «так»: они выделены и синтаксическими средствами
(«Как — мат? Почему — мат?»). Зеркальная смена направления чтения этих слов приносит «красноречивые» результаты: победное слово Цинцинната — слово
«там», а с лица Пьера спадает маска заключенного, обнажая его истинную функцию — «кат», т. е. палач. Палиндромы (т. е. слова-перевертыши) вообще относятся к числу любимых Набоковым приемов, но в «Приглашении на казнь» он использует их с максимальным эффектом.

Итак, языковая картина романа не безразлична к его многослойному смыслу.
Напротив, именно в мельчайших элементах художественной речи — самые тонкие ключи к пониманию его содержания. В одном из интервью Набоков как-то сказал, что художник думает «не словами, а тенями слов». Постичь глубинное содержание «Приглашения на казнь», не учитывая зеркального преломления этих теней, невозможно.

Интерпретация романа. В обширной мировой научной литературе о Набокове существуют разные толкования «Приглашения на казнь», однако можно с долей условности свести их к трем основным позициям. Некоторые литературные критики — современники Набокова увидели в романе прежде всего антиутопию, своего рода политическую сатиру на тоталитарную диктатуру (фашизм, сталинизм и т. п.). В историческом контексте середины 30-х годов такой взгляд вполне объясним: уже были широко известны факты преследования людей за их убеждения, уже набирал ускорение тоталитарный террор.
В таком толковании Цинциннат — «маленький человек», жертва государственного механизма, а единственный способ спасения личности, будто бы предлагаемый автором романа,— полное неучастие в «коммунальной жизни», отшельничество, эстетический эскапизм (от англ. еsсаре — бегство, уход от действительности). Сторонники такой трактовки сопоставляют набоковский роман с замятинским «Мы» (этот роман Набоков читал во французском переводе в начале 30-х годов), с романом О. Хаксли «Прекрасный новый мир», опубликованном в 1932 году, и с написанной намного позднее антиутопией Дж.
Оруэлла «1984». Обоих британцев Набоков ко времени создания своего романа не читал, а позднее был невысокого мнения об их произведениях.
Неудивительно, что он отвергал попытки увидеть в его романе политически актуальную проблематику.
Иначе был истолкован набоковский роман поэтом и критиком русского зарубежья В. Ходасевичем. Для Ходасевича принципиально важно, что главный герой романа — писатель. За исключением главного героя в романе нет реальных персонажей и реальной жизни, считает критик: «все прочее — только игра декораторов-эльфов, игра приемов и образов, заполняющих творческое сознание или, лучше сказать, творческий бред Цинцинната». Мир творчества и мир реальности параллельны друг другу и не пересекаются: «переход из одного мира в другой... подобен смерти». Поэтому в финальной сцене «Приглашения на казнь» критик видит своего рода метафору возвращения художника из творчества в действительность, пробуждения от творческого сна.
Интерпретация Ходасевича позднее была развита в многочисленных англоязычных работах о Набокове. Действительно, набоковский текст дает богатые возможности для наблюдений над «жизнью приема» в романе, но можно ли считать его художественной энциклопедией формальных ухищрений?
Третье толкование можно назвать экзистенциальным: роман Набокова посвящен вечной теме противостояния одинокой личности тому миру, который ее окружает. Внешняя жизнь героя на самом деле всего лишь сон, а смерть — пробуждение. Пьер — не просто пародийный двойник Цинцинната, но воплощение
«земного» начала «человека вообще», слитого с его духовным, идеальным началом. Пока человек живет, т. е. пребывает в дурном сне, он не может избавиться от этой своей оборотной стороны. Лишь смерть означает очищение души. Набоковский роман позволяет почувствовать за бессмысленностью земной жизни что-то подлинное и высокое. Сквозь механический бред псевдореальности подлинный художник различает истинную реальность и пытается передать эту свою интуицию в художественном творчестве. Традиции экзистенциальной интерпретации были заложены статьей критика П, Бицилли и развиты рядом литературоведов, в частности С. Давыдовым.

В последнее время появились интерпретации, учитывающие сильные стороны «Эстетического» и экзистенциального прочтений. В таких работах богатый арсенал набоковских приемов, использованных в романе, истолкован не как «самоцельная игра» писателя, а как средство передать тончайшие смыслы.

Как видим, смысловая многослойность набоковского романа порождает разные прочтения. Каждое из них зависит от того, какой элемент текста принимается истолкователем за смысловую доминанту, т.е. за содержательное
«ядро» произведения. Можно сказать, что интерпретатор уподобляется герою романа Цинциннату, пытающемуся понять и – главное – выразить то, что он постиг в окружающей его реальности. В этом – и только в этом – смысле
Набоков приглашает читателя к сотворчеству, к употребительным блужданиям по лабиринтам созданной им картины и - если получится – к читательскому прозрению.

В. Пронин.

«Владимир Набоков здесь и сегодня».

Роман «Приглашение на казнь» — шедевр В. Сирина. «Лолита» сделала имя В.
В. Набокова известным во всем мире. Эти книги разделяют два десятилетия. В
1935—1936 годах «Приглашение на казнь» было опубликовано в «Современных записках» — самом респектабельном журнале русской эмиграции. «Лолита» на английском увидела свет в парижском издательстве «Олимпия пресс», после того, как другие издатели отказались печатать рукопись в США и Англии.
Авторский перевод этого романа на русский язык был опубликован только в
1967 году— так что русская «Лолита» в нынешнем году может справить свое двадцати пятилетие.
О том, что В. Сирии и Владимир Владимирович Набоков одно и то же лицо, знают все, кто интересуется творчеством этого двуязычного писателя.
Покинув двадцатилетним вместе с семьей в апреле 1919 года Россию, он навсегда обосновался на других берегах. Сначала это был Кембридж, где он, зная с детских лет в совершенстве английский, изучал русскую и французскую литературу. Затем он нашел пристанище в Берлине, нелюбовь к которому, а заодно и к немецкой культуре Набоков декларировал всю жизнь. Тому были веские причины.
В 1922 году в зале Берлинской филармонии был убит отец писателя, бывший видным деятелем кадетской партии. Владимир Дмитриевич заслонил собою выступавшего там с докладом лидера партии Милюкова, которому предназначалась пуля террористов. Мать писателя — Елена Ивановна, урожденная Рукавишникова, после этого горестного события переселилась в
Прагу, где жила бедно и уединенно.
В полунищете, перебиваясь уроками и переводами, жил и начинающий литератор, по выражению А. Т. Твардовского,— «отрасль знатнейшей и богатейшей в России семьи Набоковых».
Действительно, В. Набоков оставил в России несметные наследственные богатства. Впрочем, об этом он не жалел, ясно понимая, как немногие изгнанники, что с прошлым покончено навсегда.
В автобиографической книге «Другие берега» Набоков высказался на этот счет со всей определенностью: «Мое давнишнее расхождение с советской диктатурой никак не связано с имущественными вопросами. Презираю россиянина- зубра, ненавидящего коммунистов, потому что они, мол, украли у него деньжата и десятины. Моя тоска по родине лишь своеобразная гипертрофия тоски по утраченному детству».
В мемуарах с толстовской трогательностью и прустовской дотошностью ведутся поиски утраченного детства и отрочества. Стоит обратить внимание на особенность психологии автора, которая определяется желанием невозможного, что им самим прекрасно осознается. Мотивом поведения всех его героев станет то же самое: неосуществимая мечта, таящаяся где-то в недрах сознания как драгоценное воспоминание.
Творческая память Набокова стремится к независимости от современности, она существует сама по себе. Не случайно его любимейшая богиня—Мнемозина, в греческой мифологии символ памяти и матерь девяти муз. Муза Набокова — верная дочь Мнемозины, все созданное им продиктовано ею, она — живая память его и усердная вдохновительница. В романе «Дар» двойник писателя Годунов-
Чердынцев, восхваляя поэтической риторикой свою возлюбленную музу Зину
Мерц, назовет ее никак иначе, а Полумнемозиной!

Если попытаться представить внешний облик будущего знаменитого писателя в отрочестве, то надо, наверное, повнимательнее вглядеться в картину К.
Петрова-Водкина «Купание красного коня». Иконописный лик мальчика и впрямь напоминает набоковскне фотографии тех далеких пет.
Если попытаться проникнуть во внутренний мир Набокова-подростка, то есть хорошая подсказка в словах его однокашника по Тенишевскому училищу писателя
Олега Волкова, человека совершенно иной судьбы — страшной и жестокой.
Вот что он рассказал не так давно в пространном интервью.
«Набоков на год старше меня. Он отстал по учению и попал в один класс со мной. Нам было тогда по 15—16 лет. Мы сидели не за одной партой, но учились в одном классе и вместе играли во дворе в футбол...
Набоков сразу обратил на себя внимание, когда попал в наш класс, потому что он был талантлив во всем. И в теннис нас всех обыгрывал, и в шахматы.
За что бы он ни брался, поражал всех своей талантливостью, ну а написать какие-либо стихи или эпиграммы, тут он тоже, конечно, первенствовал. Ну, а дружбы с ним, по-моему, не заводилось ни у кого. Он был в полном смысле слова снобом. Он считал, что на свете существуют два человека, заслуживающие его внимания,— это его отец и он сам. Очень был высокомерен».(
Может быть, портрет юного Набокова продиктован его последующей линией жизни? Это вполне допустимо. Но вполне вероятно и другое: с ранних лет в
Набокове вызревал художник талантливый, но элитарный, человек удачливый, однако крайне одинокий.
В жизни и творчестве Набокова было несколько навязчиво демонстрируемых им знаков:

Мнемозина как антипод Леты;

Бабочки в качестве хобби более важного, чем писательство;

Шахматы, но не партия целиком, а головоломная задача эндшпиля;

Крестословица— так старомодно он именовал кроссворды.
Во всем главное — эфемерность, мимолетная красота, виртуозная забава и отсутствие прагматичности. По его словам, сладостное удовольствие ему доставляли охота с сачком, диковинные композиции на шестидесяти четырех клетках, пленение слов в перекрещивающиеся ряды ячеек. Но обязательна бесполезность, игра, чистое изощренное искусство. Эти принципы он стремился внедрить в литературу.

В эмиграции после университета перед Набоковым встала проблема выбора. Желание реализовать себя в литературе двигало им не только как осознание своего дара, но и, если угодно, это был реванш за все утраченное.
Виртуозное владение словом. Обожествление русской речи предков было его инстинктом самосохранения. Он хотел преданно служить традициям того жизненного уклада, которому поклонялся с детства.
Но предстояло выбрать жанр. Он писал стихи со времени Тенишевского училища, опубликовав на собственные средства сборник еще в России.
Стихотворения юного Набокова свидетельствовали о его поэтической культуре, но потрясений не вызывали. Он сочинял пьесы, которые публике не нравились.
Да и смотреть их в Германии было некому. Выбор был сделан в пользу прозы, один за другим появляются его рассказы, которые привлекают к нему внимание авторитетных литераторов-эмигрантов.
С самого начала ему нужно было для самоутверждения фраппировать своего читателя, наносить удары по нервам, бить по самым больным местам без жалости и стыда. Изначально для него запретных тем не существовало, и в этом уже наметился разрыв с целомудренной отечественной словесностью.
Кстати, заметим сразу, что эпатаж объединяет эти два романа: «Приглашение на казнь» и «Лолита».
Фамилия Набокова впервые появилась на обложке книги ученических стихов, не принесших автору славы. Продолжая свои литературные занятия в Берлине, он еще не был уверен в успехе и потому скрыл свое родовое имя, восходящее к шестнадцатому столетию, под псевдонимом «В. Сирин». Впрочем, псевдоним достаточно прозрачен и многозначен. Правильнее было бы поставить ударение в слове на втором слоге, потому что вымышленная фамилия автора вызывала фольклорный образ райской птицы. Птица Сирин, ведущая родословную от древнегреческих сирен, зачаровывала слушателей райским пением. Вместе с тем сама певчая птица была воплощением несчастной страдающей души. В псевдониме, таким образом, легко прочесть самооценку и цель творчества.
В. Сирин завораживал ностальгическим повествованием в романах «Машенька»
(1926), «Король, дама, валет» (1928). «Защита Лужина» (1930), где мечты и чаяния героев-изгоев, как ни странно, обращены в прошлое. К «Машеньке» поставлен эпиграф из «Евгения Онегина»:

...Вспомпя прежних лет романы,

Воспомня прежнюю любовь...
Однако все поиски утраченного времени у героев Набокова тщетны. Они боятся воскресения прошлого. Начинающий русский беллетрист Ганин мечтает увидеть исчезнувшую возлюбленную отроческих лет Машеньку. Стоило любимой возродиться из небытия, как Ганин спешит ретироваться, чтобы не встречаться с ней, дабы греза не стала прозой.
Жизнь писателя-эмигранта в действительности и в тексте романов бывала обычно унылой и сумеречной, ирреальной и призрачной. Лишенные в 1922 году советского гражданства эмигранты не могли обрести и другого подданства.
Одиночество и неприкаянность — всегдашние спутники героев набоковских романов «Машенька», «Отчаяние», «Дар». Но лучшие из набоковских двойников стремятся сохранить честь и достоинство, они страшатся чьей-либо жалости и сочувствия. Писатель в этой ситуации не мог в дальнейшем просто копировать действительность. Голая правда только удвоила бы бедствия. Литература в этой ситуации призвана была стать убежищем.

В отталкивании от повседневных тягот складывалась эстетика В. Сирина, давшая удивительные плоды в «Приглашении на казнь» и в последующих книгах.
Стимулом творческих исканий Набокова стало преодоление реальности. Роман, новелла, стихотворение и просто критическая статья становились антиподом действительности, пародией на текущую жизнь и литературу предшественников.
Узоры изысканной прозы прихотливо соединялись в сюжетные линии, которые никуда не вели. Слова, поставленные рядом по принципу созвучия, события, мало примечательные сами по себе, но памятные по классическим созданиям русских или зарубежных писателей, с которыми Набоков амикошонствовал, вызывали у образованного человека множество ассоциаций и восторженных восклицаний, когда намек, подсказка автора помогали угадать спрятанный подтекст, обнаруживали перекличку набоковской фразы с афоризмами Тютчева,
Льва Толстого или Чехова. Это была тоже своеобразная ностальгия по классике.
При чтении романов Набокова порой возникает впечатление, что все мировое искусство для него всего-навсего черновик, на котором он создает собственный опус. Во всяком случае, чужое слово то и дело проступает сквозь узорчатую прозу Набокова, а угадывание первоисточников — забавная, по- своему притягательная игра, которую истово предлагает автор читателю.
Читатель волен принять условия игры или отказаться, но, проигнорировав состязание эрудитов, он — читатель — заведомо многое не постигнет, не узнает, ради чего писались «Защита Лужина», «Дар», «Приглашение на казнь» и в особенности насквозь пропитанная литературными реминисценциями «Лолита».
Цитатность, ассоциативность, тождество или только похожесть имен, лиц, ситуаций, событий необычайно расширяют пространство набоковских творений, переводят им созданное в контекст мировой культуры, а происходящее в романе здесь и сегодня обретает параметры извечного. Конкретные образы наполняет смысл, более значительный, чем-то, что имеет непосредственное отношение к
Цинциннату Ц., Гумберту или какому-нибудь иному набоковскому носителю экзотических имен и судеб.
Оторванный от собственно российского читателя, но не сомневающийся в том, что желанное времечко придет и его узнают на родине, он пестовал того гипотетического читателя, к которому обращался через сотню разделяющих верст и пограничных застав: «Литература — это измышление. Художественная литература есть художественная литература. Назвать рассказ правдивым рассказом — обида обоим — искусству и правде, Каждый великий писатель — это великий обманщик. Но такова же и архиобманщица Природа. Природа всегда обманывает. От простого обмана размножения до чрезвычайно изощренной иллюзии окрасок у бабочек и птиц, также в природе изумительная система чар и уловок. Автор художественной литературы всего лишь идет на поводу у природы».
В нынешних дискуссиях о том, является ли искусство отражением действительности или оно самодостаточно, аргументы Набокова из самых убедительных. Он убеждает в том, что искусство, в том числе и словесное, не есть подражание или даже преображение реальности. Художественное творчество суверенно и существует параллельно действительному миру, а роман равноправен с самой природой.
В лекциях по литературе, прочитанных им американским студентам, Набоков предупреждал: «Мы должны всегда помнить, что произведение искусства — это создание нового мира, так что первое, что мы должны сделать, это изучить этот новый мир как можно более замкнуто, приближаясь к нему, как к чему-то совершенно новому, не имеющему явных связей с мирами нам уже известными. Когда этот новый мир уже изучен сам по себе, тогда и только тогда давайте будем искать его связи с другими мирами, с другими отраслями знания».
Отстаивая автономию мира искусства, Набоков не повторял своих предшественников, он шел дальше их, отбрасывая и познавательную ценность искусства, и нравственную, оставляя читателю художественное наслаждение, которое подарит ему гениальный обманщик, сочинитель небылиц, устроитель головоломных трюков.
Применительно к самому Набокову все это вполне справедливо. Его читают не для того, чтобы узнать про тайные злодейства тиранов, и не ради того, чтобы проникнуть в козни маньяков, но с целью получить удовольствие чисто эстетическое от занимательности небылиц, от каламбуров и парадоксов, рассыпанных щедрой рукой по всему набоковскому тексту.
По сути, главный и единственный герой всех произведений Набокова —это собственно литература, ее возможности, ее метафоричность и символика, ее способность возбуждать воображение читателя, превращать его в соавтора
«Приглашения на казнь» или «Лолиты». В этом смысле творчество Набокова уникально, потому что оно сродни музыке, живописи, но никак не традиционной нравоучительной и просвещающей литературе.
Чем мотивировано кредо Набокова — понять нетрудно. Литература оставалась его почвой, его защитной средой в той ситуации, в какой оказался он и тысячи других изгнанных соотечественников. Но Набоков не стенал, к гуманности не взывал, стоически приемля все, что посылала ему судьба на чужбине.
Крупнейшие писатели двадцатого века в конце первой трети нашего трагического столетия делали выбор между фюрером и генералиссимусом.
Свастику признали немногие из великих, в памяти остались лишь Герхарт
Гауптман, Кнут Гамсун, Эзра Паунд.
Большинство зарубежных мастеров культуры выступили против фашизма, считая сталинизм меньшим злом. При всех нюансах позиция Р. Роллана, Б. Шоу, Л.
Фейхтвангера, Г. Уэллса и многих других писателей Запада сходна. Зная, о концлагерях в центре Европы, они не простирали свой взор до Воркуты и
Магадана. Владимир Набоков — а он вполне имеет право занять место в высшей иерархии художников слова — избрал двойное отрицание. Он не заключил перемирие с утраченной родиной. А помня об отечестве, писал: «Бывают ночи: только лягу, в Россию поплывет кровать; и вот ведут меня к оврагу, ведут к оврагу убивать».
А из нацистской Германии ему и его жене Вере Евсеевне нужно было бежать спешно. Зинаида Шаховская в своей известной книге «В поисках
Набокова» так характеризует жизненную ситуацию семьи Набоковых в ту пору:
«Эти тридцатые годы были особенно тяжелы для Набокова. Жить в гитлеровской
Германии было невыносимо не только по материальным обстоятельствам, не только по общечеловеческим причинам. Вера была еврейкой. Податься было некуда».
Но не приемля ни одну из противоборствующих сил, он не снизошел до борьбы спорящих идеологий, проницательно подмечая не полярность, а подобие. Посему в его творчестве политической полемике места не было: «Я никогда не только не болел политикой, но едва ли когда-либо прочел хотя одну передовую статью, хотя один отчет партийного заседания. Социологические задачки никогда не занимали меня, и я до сих пор не могу вообразить себя участвующим в каком-нибудь заговоре или даже просто сидящим в накуренной комнате и обсуждающим с политически взволнованными, напряженно серьезными людьми, методы борьбы в свете последних событий. До блага человечества мне дела нет, и я не только не верю в правоту какого-либо большинства, но вообще склонен пересмотреть вопрос, должен ли стремиться к тому, чтобы решительно все были полусыты и полуграмотны».
Это выдержка из рассказа «Истребление тиранов», где голоса персонажа и автора явственно сливаются. Если что-то в высказываниях Набокова выдает сомнения и недоумения, то эта цитата заслуживает бесспорного доверия.
Пронзительный заголовок романа — «Приглашение на казнь» — прозвучал у
Набокова еще раз во фразе из рассказа «Облако, озеро, башня». Там некий русский изгнанник, которого автор окрестил незатейливо Василии Иванович, попал случайно в загородную поездку в компании с немецкими обывателями, неукоснительно выполняющими программу коллективного увеселения. Попытка незадачливого экскурсанта отколоться от группы вызвала ярость попутчиков, его жестоко избили.
«— Я буду жаловаться,—завопил Василий Иванович.— Отдайте мне мой мешок. Я вправе остаться где желаю. Да ведь это какое-то приглашение на казнь,— будто добавил он, когда его подхватили под руки».
Написанный в 1937 году в Мариенбаде рассказ «Облако, озеро, башня» — зарисовка, превращенная в злую сатиру. Железная дисциплина, общность бессмысленной цели, насилие над крайним в общем строю — все это заставляет вспомнить о гитлеровских порядках, восторжествовавших в ту пору в Германии.
Рассказ ближе к реальности, нежели роман, и это помогает четче прочесть фантасмагорию Цинцинната Ц., которого присуждают к отсечению головы за непрозрачность. В рассказе, по существу, расшифрована непрозрачность: человек, имеющий несчастье быть подзаконным жителем тоталитарного государства, не имеет права на инакомыслие и инакочувствие, ему полагается быть таким, как все. Нарушение нормы — кошмарное преступление. Сколько бы ни рассуждал Набоков о безразличии к происходящему во вне его души, он чутко реагировал на поползновения растоптать личность. Причем в
«Приглашении на казнь» жалости заслуживает не какой-нибудь мыслитель, поэт, творец, а самый обычный маленький человек, рядовой и даже заурядный.
Цинциннат Ц. приговорен к отсечению головы за то, что он непрозрачен. Эту свою особенность (у Набокова просторечно: особость) он тщательно скрывал:
«Чужих луче» не пропуская, а потому, в состоянии покоя, производя диковинное впечатление одинокого темного препятствия в этом мире прозрачных друг для дружки душ, он научился все-таки притворяться сквозистым...»
Эка невидаль — осудили за непрозрачность, в годы, когда сочинялся роман, сажали и осуждали и за более нелепые провинности. Набоков придумал своему
Цинциннат.у Ц. такое отличие от прочих, которое прочитывается как намек на скрытность, сакральность, таинственность, как отсутствие ясности среди прозрачных натур.
Набоков показал, сколь опасна неясность «я», к каким губительным последствиям влечет это несчастного, когда все иные сограждане живут как под рентгеном. Автор особенно эту тему не развивает. Понятно, что обреченный своим рождением бедный Цинциннатик, в имени которого чудится что- то цианистое или цитатное, не такой, как все, и потому процедура отсечения головы неизбежна. Для этого доносчики изрядно постарались.
В фантасмагоричном романе Набокова все несуразно и несообразно. Узника изо всех сил ублажает администрация каземата, его развлекают сюрпризами, впрочем, довольно мрачноватыми, дозволяют совершать променад по коридору тюремного квадрата, неотвратимо возвращающего завтрашнюю жертву в камеру.
Вся обслуга в остроге отменно любезна, да вот только существует ли она на самом деле или только пригрезилась Цинциннату, измученному ожиданием казни?
Набоков награждает всех этих тюремных начальников редкостными именами с непременным раскатистым «Р», заставляющим вспомнить Родиона Романовича
Раскольникова, которому ведь тоже позволял до Поры до времени наслаждаться волей покладистый следователь Порфирий Петрович, в имени которого тоже аукнулось «р». У Набокова всегда имя — имидж.
Однако бросается в глаза сходство не столько с «Преступлением и наказанием» Достоевского, сколько с, «Процессом» Ф. Кафки, от чего В. Сирии брезгливо открещивался, уверяя, что не читал сочинений популярного пражанина. Вряд ли это правда, совпадения фабул поразительны. Цинциннату, как и Иозефу К., ровно тридцать лет. Сходна конструкция имен. Оба арестованных сохраняют свободу, вернее, видимость воли. Они свободны внешне, но внутренне не свободны: тюрьма внутри них! Оба героя — люди никакие: всякие, любые, совершенно безликие. Их ждет одинаковая казнь.
Разумеется, манера повествования у авторов совершенно различна. Набоков смеется, балагурит и каламбурит, устраивает карнавал, где ряженые то оживают, то превращаются в куклы, наподобие тех марионеток, которые делал
Цинциннат до ареста. Но смех этот страшен. Особенно страшно становится, когда появляется м-сье Пьер. Дирекция тюрьмы жаждет, чтобы осужденный на казнь непременно побратался со своим палачом, чтобы между ними была достигнута полная контаминация. «Что за нелепость!» — воскликнет в недоумении здравомыслящий читатель. Возлюбить палача, который обликом и начертанием первой буквы отражение осужденного, как были идентичны прокурор и адвокат? Может ли быть что-нибудь более абсурдное и ужасное? Но в этой противоестественной ситуации просматривается главная горькая мысль писателя. Врагом личности оказывается ближний, его двойник и, наконец, сам человек. Палач и жертва соединились, чтобы от времени до времени меняться местами, производя рокировку.
Палач — антагонист и союзник. Это еще Достоевский раскрыл в диалогах
Родиона Романовича с Порфирием Петровичем. Как обходителен, как деликатен следователь с убийцей старухи процентщицы! Сколько раз он восклицает, что- де он любит, просто обожает студента Раскольникова. А про себя заметит, что он человек поконченный. Порфирий не лжет, он видит в дерзком экспериментаторе вчерашнего себя, изжившего наполеоновский комплекс. Он сам мог бы прежде оказаться на месте Раскольникова, да и кто знает, не станет ли с годами узник законником.
Так ли уж был неправ Набоков в своих роковых прозрениях? Разве не дает подтверждений европейская история последних десятилетий? Проиллюстрировать реальными примерами, фантазии Набокова вовсе не сложно. Но от соблазна стоит, по-видимому, отказаться, потому что замысел автора «Приглашения на казнь» заключался в другом. Он исследовал не отдельную личность, а природу человека как такового, в которой он усматривал в равной мере жертвенность и насилие. Антиномию человеческой натуры он обозревал иронично. Набокову в высшей степени присуще двойное зрение: видеть в страшном — смешное, в комическом — трагедию. Отсюда и проистекает дивное соединение комических пассажей с горестными вздохами обреченного. Трагический карнавал — так, вероятно, можно охарактеризовать атмосферу романа, в заглавии которого уже содержится противоречие между ожиданием и результатом. Приглашают-то на праздник, а никак не на казнь.
Казнен или не казнен Цинциннат Ц.—в финале об этом сказано невнятно, так что читатель вправе решать сам участь страдальца. А это, в свою очередь, вызывает споры и разночтения. Один из первых рецензентов романа, поэт
Владислав Ходасевич, чрезвычайно высоко оценивший оригинальную форму романа и своеобычную стилистику повествования, так истолковал двусмысленность финала:
«В «Приглашении на казнь» нет реальной жизни, как нет и реальных персонажей, за исключением Цинцинната. Все прочее— только игра декораторов- эльфов, игра приемов и образов, выполняющих творческое сознание или, лучше сказать, творческий бред Цинцинната. С окончанием их игры повесть обрывается. Цинциннат не казнен и не-неказнен, потому что на протяжении всей повести мы видим его в воображаемом мире, где никакие реальные события невозможны. В заключительных строках двухмерный, намалеванный мир
Цинцинната рушится, и по упавшим декорациям «Цинциннат пошел,—говорит
Сирия,— среди пыли и падших вещей, направляясь в ту сторону, где. судя по голосам, стояли существа, подобные ему». Если угодно, в эту минуту казнь совершается, но не та и не в таком смысле, как ее ждали герой и читатель: с возвращением в мир «существ, подобных ему» пресекается бытие Цинцинната- художника».(

В этом суждении особо обращает на себя внимание оценка образа
Цинцинната, он по мысли поэта и есть художник, преобразовавший мир.
Вернувшись из тюремного Эльдорадо на землю, где его освобождают, лишая одновременно возможности фантазировать, Цинциннат терпит фиаско.
«Приглашение на казнь» считалось самым поэтическим созданием В. Сирина, а в письме к своему корреспонденту Моррису Вишопу от 6 марта 1956 года В.
Набоков самую высокую оценку дал «Лолите»: «Я знаю, что на сегодняшний день
«Лолита» — лучшая из написанных мною книг. Я спокоен в моей уверенности, что это серьезное произведение искусства и что ни один суд не сможет доказать, что она порочна и непристойна. Все категории безусловно переходят одна в другую: в комедии нравов, написанной прекрасным поэтом, могут быть элементы непристойности, но «Лолита» — это трагедия. «Порнография» — не образ, вырванный из контекста; порнография — это отношение и намерение.
Трагическое и непристойное исключают друг друга».
Стоит вдуматься в слова Набокова и не спешить судить его за дерзость замысла. Отказавшие Набокову издатели совершали весьма распространенную ошибку: пороки героя они переносили на произведение в целом.
С точки зрения строгой морали Гумберт Гумберт, любящий двенадцатилетнюю падчерицу Лолиту, совершает множество безнравственных действий. Но героев
Набокова, а правильнее сказать героев литературных персонажей вообще, не следует судить по кодексу и подходить к ним с критериями обыденного сознания. Герои античных мифов (Эдип, Федра, Медея) совершали поступки более рискованные, чем современный европеец, переправленный Набоковым за океан. Но миф не воспринимается как непристойность, а герои мифов продолжают жить, примеряя порой одежду новых столетий, когда к далеким сюжетам обращаются классицисты или романтики, декаденты конца прошлого века или драматурги-интеллектуалы недавнего времени.
В. Набоков в «Лолите» предпринял попытку сочинить миф нового времени, где, по существу, есть все атрибуты мифа: судьба, страсть, преступление и расплата.
Пусть читателя не смущает сравнение набоковской «Лолиты» с мифом. Именно так была понята книга Набокова за океаном. Американские студенты восприняли повествование не просто как сексуальный казус. Им почудилось, что в сюжете есть второй план, более широкий, общекультурный, в котором угадывались подобия с историко-литературным процессом. «Американец в Париже» — это не только название музыкального сочинения Д. Гершвина, это типичная ситуация предвоенных лет; достаточно назвать С. Фицджеральда, Э. Хемингуэя, Г.
Миллера, Г. Стайн.
В годы войны все изменилось. За океан устремились многие беглецы из оккупированной фашистами Европы. Американским писателем суждено было стать одному Владимиру Набокову. «Лолита» — это книга об открытии Америки европейской интеллигенцией.
В этом смысле образ Лолиты — символ Америки, какой ее воспринял Набоков: обольстительной и раскованной, свободной и вульгарной. Отвлекаясь от подробностей и деталей, смущающих своей откровенностью, следует иметь в виду, что «Лолита» — современный миф о Европе, влюбленной в Америку, и
Америке, разрушающей свой романтический ореол.

Гумберту Набоков не судья и не адвокат. Он принимает его таким, каким он пришел в сей мир во власти ниспосланных свыше стремлений. Над Гумбертом тяготеет рок. Его усилия изменить своей любви оказываются тщетными и бесполезными. Женившись на Валерии или потом на Лолитиной мамаше, он сделался как все, он затаился. Но это измена самому себе, а укрытие не может быть прочным.

Набоков выступает здесь исследователем личности обреченной. Природа героя и мироустройство приводят его к конфликту неразрешимому, по-настоящему трагическому.

Гумберт логически продолжает ряд набоковских персонажей. Между ним и
Ганиным, Лужиным и Цинциннатом есть родство, общность. Они исключения из правил человеческого общежития. Они одержимы одной, но пламенной, всепоглощающей страстью. Они видят мир в одном ракурсе. Им не суждено обрести спасительную заурядность.

В «Лолите» у Набокова получает дальнейшее развитие лейтмотив Мнемознны.
Власть памяти тяготеет всюду и в английской прозе Набокова. Ему удается во многих эпизодах «Лолиты» остановить мгновенье, задержать его в своем воображении и длить счастливый миг сколько душе угодно. Подчеркнем, что ведь и названа книга «Лолита, Исповедь Светлокожего Вдовца». Исповедь написана в тюрьме, чтобы пережить все случившееся ещё раз, получив двойную радость и новое неизбежное поражение. Остановить время — такова непосильная для героя задача, с которой мастерски справился автор.
У Набокова есть стихотворение «Снимок», которое в известной мере является и моментальной фотографией всего творчества Писателя.

На пляже, в полдень лиловатый, в морском, каникульном раю. снимал купальщик полосатый свою счастливую семью.

И замирает мальчик голый, и улыбается жена, в горячий свет, в песок веселый, как в серебро, погружена.

И полосатым человеком направлен в солнечный песок, мигнул и щелкнул черным веком фотографический глазок.

Запечатлела эта пленка все, что могла она поймать: оцепеневшего ребенка. его сияющую мать. и ведерцо, и две лопаты, и в стороне песчаный скат,— и я, случайный соглядатай, на заднем плане тоже снят.
Мир на снимке невольно вызывает в памяти схожие эпизоды из «Лолиты». Это первое. Но важнее и другое — то, что момент, схваченный и увековеченный фотографом, длится долго, вызовет чувство ностальгии. Что казалось бесполезным, обретет ценность непреходящую. Это типичное ощущение набоковского героя от «Машеньки» и «Весны в Фиальте» до «Лолиты». В кадр каникулярного рая попадает и чужак, а это тоже по-набоковски, среди сродственных душ и тел обязательно присутствует соглядатай,— тут нейтральный, в «Лолите» — опасный коварный искуситель.
Но обратимся опять к Мнемозине. Ее власть над Гумбертом сильнее обаяния
Лолиты. Сама Лолита вызвана к жизни давно минувшим, но навеки остановившимся в сознании мгновением. Сколько бы Гумберт ни ёрничал, ни изгилялся, ни превращал отроческое чувство в пародию на стихи Эдгара По
«Аннабель Ли», ему не освободиться от детского воспоминания. Поэтому вспомним еще раз его признание в «Других берегах»: «Моя тоска по родине лишь гипертрофия тоски по утраченному детству». Не есть ли «Лолита» — гипертрофия тоски по утраченному детскому чувству? Думается, что подобное прочтение романа вполне допустимо.
Помимо любовной истории, в «Лолите» два криминальных события, и в этом плане детектив усиливает занимательность, тем более что по мере угасания чувств Гумберта к Лолите, меркантильность которой все возрастает, интерес читателей к взаимоотношениям персонажей, безусловно, несколько ослабевает.
Хотя Набоков время от времени подбрасывает новые пикантные подробности, но поскольку страсть явно иссякла, сопереживать нечему. Автор, стремясь к массовому успеху, не мог игнорировать и приемы триллера.
На совести светлокожего вдовца Гумберта два преступления. В смерти
Шарлотты вина его была все-таки косвенной. Узнав из дневника, что жилец был лжец, а женитьба не преследовала цели осчастливить свою квартирную хозяйку, экспансивная, сентиментальная Шарлотта, бросившись с обвинительными письмами к почтовому ящику, угодила под колеса автомобиля. Судьба на этот раз подыграла Гумберту, самые черные мечтания осуществились. Но вот что любопытно. Смерть Шарлотты всех оставляет равнодушными, включая и ее малолетнюю дочь Лолиту. Это говорит не столько о безжалостности набоковских персонажей, сколько о явной условности всего происходящего. Шарлотту необходимо было устранить для дальнейшего развития сюжета. Ее гибель — точно такое же условие игры, как убийство в каком-нибудь детективе Агаты
Кристи, ибо таков обязательный компонент жанра. Этот эпизод помогает лучше усвоить природу прозы Набокова, где действующие лица играют некий спектакль, трагифарс, подобный тому, что был им разыгран в «Приглашении на казнь». Мелькающие провинциальные города Америки — это тоже не вполне реальная страна, а скорее декорация для художественных изысканий автора.
Второй детективный стержень сюжета—убийство Куильти — выстроен по всем канонам детектива. Множество улик намекают на грядущие преступления против
Гумберта и его падчерицы. Читатель ожидает чего-то чрезвычайного, однако бдительный Гумберт до поры до времени не подозревает об опасности. Акт мести Гумберта тщательно подготовлен психологически и воспринимается как справедливее возмездие. На протяжении всей исповеди, сочиненной им в тюремной камере, Гумберт многократно пускается в рассуждения о том, что он не худший в ряду ему подобных. Появление Куильти сразу превращает Гумберта в преследуемую жертву, а это уже обеспечивает ему читательское сочувствие.
Работая над «Лолитой», Набоков программировал успех, он заведомо стремился создать бестселлер. Скандал — лучший Способ заставить говорить о себе. Лолите всего двенадцать, потом тринадцать лет. Его уговаривали сделать ее хотя бы чуть старше. Он отказывался, резонно полагая, что повзрослевшая героиня превратила бы все происшедшее в пошлость, а роковой трагизм исчез. Ему нужна была экстраординарная ситуация, которая представлялась бы интеллигентному читателю скорее притчей, чем уголовной хроникой. «Лолита» разрушила при своем появлении устойчивые стереотипы.
Сошлемся еще раз на авторитетное свидетельство Зинаиды Шаховской, признававшейся на страницах книги «В поисках Набокова»: «Лолиту» я прочла в первый раз в запрещенном парижском издании Жиродиаса. Была ли я скандализирована? Да, слегка. Мы еще не были приучены к такому жанру, но как прекрасны были описания, как всюду сверкало набоковское мастерство! Да и было в этой истории что-то очень трагическое, искупающее то, что не правилось».

«Лолита» — послание с двойным адресом. Интригуя массового читателя, она повергала в раздумья и сомнения читателя элитарного. Дальнейшая судьба произведения Набокова обычна: роман «Лолита» стал американской классикой, а теперь и русской. Об этом предусмотрительно позаботился сам автор.
Появление русского эквивалента «Лолиты» продемонстрировало блистательное мастерство стилиста, которому в равной мере подвластны все тонкости как английского, так и русского языка. В русском переводе он сумел передать и ироническую интонацию повествователя, его склонность к курьезам, ребусам и вообще словесным играм. Но и потерь оказалось немало. Набоков свое писательство рассматривал как сохранение русской языковой культуры. Однако столь долгая разлука с родиной сказалась в том, что он свой русский язык несколько законсервировал, не представляя себе, что возникло много новых слов, зачастую иноязычного происхождения, которые легко обрусели, что семантика иных понятий изменилась, а привычное для него словоупотребление выглядит довольно архаичным.
Странновато как-то читать, что Лолита облачилась «в ковбойские панталоны», давно минувшим пахнуло, когда он назвал подружек Лолиты — товарками, а кавалера поименовал фертом. Гумберт время от времени называет американскую мисс душенькой, что свойственно разве что любителю старинных романсов, а не среднеевропейскому цинику.
«Лолита», как и все творчество Набокова, пришла к отечественному читателю с опозданием. Но вряд ли Набоков мог предполагать, какой масштабный успех поджидал его наследие. Он, мнивший себя поначалу элитарным мастером, затем заключивший сделку с массовым читателем, пришел, наконец, к читателю демократичному, которому он сделался широко доступен и интересен.

Зинаида Шаховская.

«Мастер молодой русской литературы Владимир Набоков-Сирин».

Ровно год тому назад я сидела с Иваном Буниным на террасе парижского кафе, и мы говорили о молодой русской литературе.

Бунин высказывался очень скептически: «Молодые не знают своего ремесла»,
— сказал он. «А Набоков, Иван Алексеевич?» — спросила я не без лукавства.
Бунин помолчал. «Этот-то уже принадлежит к истории русской литературы.
Чудовище, но какой писатель!»

К бунинскому мнению прибавлю наугад выбранные из статей русских критиков цитаты: «Дар воплощения соединяется у него с безудержной стилистической фантазией» (Адамович). «Сирии преимущественно художник формы литературного приема» (Ходасевич). «Сирин самый законченный, самый большой и самый оригинальный из писателей эмиграции» (Струве)...

Этот тридцатисемилетний писатель порождает споры и противоречия, никто не оспаривает его громадный талант, но каждый оценивает его по-своему. Что же до самого Сирина, то он смеется над наложенными на него этикетками и, может быть, даже над своим успехом. Самое важное для него — это писание.

Читая Сирина, можно испытывать сомнения и замешательство, притяжение или отвращение от того, что им написано, но всегда остается впечатление в присутствии чего-то чудесного— писателя, тронутого гением, кто нам не должен давать отчета. Он идет своей дорогой. «Чудовище», утверждает Бунин, скажем, странный цветок, расцветший на старом стебле русской литературы, крепко связанный с ее сущностью и одновременно так резко от нее отличный, что некоторые иностранные критики не признают Сирина за русского писателя.

Думают ли они, что быть русским писателем это следовать по стопам тех, кто шел перед нами, упрямо возобновлять старые эксперименты и игнорировать искания времени? Новая жизнь требует новых форм, и мне кажется, что именно
Набокову-Сирину принадлежит честь и ответственность за новую струю в русской литературе.

Никто до него не творил в таких условиях, Сирии первый русский, ставший писателем в эмиграции, он также первый из них, произведения которого не могут быть прочтены народом, для которого он пишет. Это, может быть, и объясняет тот странный мир, им созданный, выкованный, с его персонажами, у которых только видимость существования. Писатель-космополит. Его космополитизм еще более примечателен потому, что его творчество вне географических границ... Аллегорическое человечество, страны служат только декорацией.

Искусство Набокова-Сирина свободно. Никакое соображение, не относящееся к его творчеству, его не останавливает. Его феноменальная стилистическая
(литературная) виртуозность, секреты ремесла, которые он нам открывает с высокомерным равнодушием, — могут иногда нас раздражать. Его игра может нам казаться напрасной и опасной, но победителей не судят, мы в нее втягиваемся вопреки нашим собственным понятиям о литературных приличиях — очарованные замысловатостью его почерка.

Сирин любит метафоры, но в смелом сверкании его фраз никакое слово не случайно, все дозировано, как хорошо составленный коктейль. Он злоупотребляет анимизмом. Если у героев его романов не хватает души, то предметы слишком очеловечены. Шкап похож на беременную женщину, нож вонзается в пухлое и белое тело книги... Он изменяет правилу Толстого, который переделывал слишком удачную фразу, чтобы придать ей больше естественности, и который не мог описывать даму, идущую по Невскому, если такой дамы не было.

«Будем прежде всего сочинителями», написал мне когда-то Сирин, фокусник, любящий только чудеса, которые он сам творит. Творческая сила у него поразительна, воображение его льется из бурного источника, Сирии мчится по своим произведениям, и они кажутся написанными одним дыханием, одним усилием, одним темпом. Все его романы неизменно хорошо построены, из хаотичного начала вырисовывается повествование, следующее определенным правилам, дисциплинированное холодной логикой. Каждая вещь на своем месте и, несмотря на обилие деталей, не лишенная ясности...

Мы можем, приблизительно, конечно, сравнивать технические приемы Сирина с приемами Джойса, с лучшим Хаксли и даже с Жироду, с которым Сирина связывает несколько холодная умственность.

Если можно определить литературную технику Сирина, то внутренние тенденции его творчества многогранны и зачастую противоречивы. К каждой новой книге его надо «акклиматизироваться», запутывать нас — его, авторская, забава: когда он думает, что мы привыкли к его иронии и его скепсису, он позволяет себе нежную улыбку.

В его творчестве нет ничего устойчивого, на что мы могли бы опереться.
Никогда «я» его писательства не открывает «я» Сирина-человека. Холодный судья, не испытывающий любви к существам, им созданным, Набоков-Сирин отделяет их жизнь от своей.

Если мы начнем отыскивать корни, которые связывают Сирина с большими русскими писателями, то мы найдем смесь откровенности с типично русской жестокостью по отношению к себе самому. Сирин выбрал новый путь, чтобы сообщить нам, что он не обманут благополучием нашего мира и никогда им обманут не будет... Если он отбрасывает (вопрос темперамента) публичные крики Достоевского — он близок к Гоголю. Способы разные, цель одна и та же: жалость, так обнаженно выраженная Достоевским, сатирический смех Гоголя, ужас рассказов. Но стараются нас оторвать от нашего прекраснодушия, от нашего погружения в быт... Сирин выбрал себе оружием ироническую горечь хорошего тона, полное отсутствие жалости, сумасшествие, бесовскую улыбку.

Список использованной литературы.

1. Владимир Набоков. «Тень русской ветки. Стихотворения, проза, воспоминания». Москва. Эксмо-пресс. 2000.
2. Владимир Набоков. «Избранное. Книга для ученика и учителя». Москва. АСТ

Олимп. 1998.
3. Учебное пособие для 11 класса «Русская литература ХХ века. Часть I».

Москва. Издательский дом «Дрофа». 1999.
4. В.В. Набоков. Москва. Издательство «Пресса». 1994.
5. Справочник школьника «Литература».Москва. 1995.

( «Вопросы литературы», 1990, №3, с.69.
( Ходасевич В. литературные статьи и воспоминания. Нью-Йорк: Издательство им. Чехова, 1954. С.250.

-----------------------
Мария Фердинандовна, баронесса фон Корф (1842-1926), Дмитрий Николаевич
Набоков (1826 – 1904), министр юстиции императора Александра III - бабушка и дедушка Набокова по линии отца.

Ольга Николаевна Рукавишникова (1845-1901), Иван Васильевич Рукавишников – бабушка и дедушка Набокова по линии матери.

В.В, Набоков 1916г.


В.В. Набоков. 1957 г.

Ошибка! Ошибка внедренного объекта.

Родители Набокова. 1897г.


Страницы: 1, 2, 3, 4


© 2010 СБОРНИК РЕФЕРАТОВ