Языковые особенности дилогии П.И. Мельникова В лесах и На горах
p> Мужской элемент обителей, помимо заезжих гостей-благодетелей,
составляют разные подозрительные старцы, странники, бегуны, скитальщики,
«послы» из Москвы, из Вятки, из Бело-Кринидкой епархии. Среди, них
выделяется своей типичностью сладкоречивый, умильный и падкий до искушений
московский «посол» Василий Борисыч. Приехал этот купеческий сын из
Рогожской с письмом к матушке Манефе и зажился в обители, ухаживая за всеми
смазливыми девушками с повторяемым ежеминутно набожным восклицанием: „Ох,
искушение!" Выдумал он учить белиц московскому демественному пению, но оно
заменилось у них шутками, смехом да переглядываниями, и не может вырваться
Василий Борисыч из обители. Белицы в нем души не чают, тем более что он
человек с поэтическими наклонностями и голосистый певец. И с инокинями он
умеет поддержать приличную беседу. Он внимательно и подобострастно
выслушивает, как поучает его мягкосердная и набожная мать Виринея: «Ко
всякому человеку ангел от Бога приставлен, а от сатаны - бес. Ангел на
правом плече сидит, а бес — на левом. Так ты и плюй налево, а направо
плюнешь — в ангела угодишь» [Мельников, 1993, т.1, с. 538]. Иногда Василий
Борисыч не прочь вступить и в богословские споры. Словом, это тип
бездельника, который, будучи полон сил, живет без определенных занятий и,
как сыр в масле, катается в обители.
Тип протестующей белицы особенно удался автору в лице Фленушки,
молодой, красивой послушницы, полной жизни и огня. Бойкая, энергичная,
плутоватая, она устраивает любовные свидания, способствует свадьбам белиц
уходом, радуясь на чужое счастье; она первая заводчица на всякие шалости и
вольности: песню ли мирскую затянуть, или заезжего молодца одурачить. И все
сходит с рук этой балованной любимице матери Манефы, которая уже на
смертном одре напрасно убеждает свою родную дочь Фленушку принять
иночество, обещая поставить ее преемницей своей власти и богатства.
Судьба Фленушки — это самое тяжкое обвинение против всех
старообрядческих обычаев и нравов. В изображении Мельникова Фленушка —
воплощенная полнота и прелесть жизни. Умная, независимая, женственная, она
заражала жизнерадостностью и весельем всех, с кем встречалась, желала людям
счастья и сама рвалась к нему. Но она родилась и выросла в скиту. Инокини и
белицы, видя, как игуменья во всем потакает Фленушке, заискивали перед ней;
общая «любимица», она делала, что хотела, и это постепенно приучило ее к
своеволию. Фленушка уже не представляла себе, как она сможет укротить свой
нрав. Тут одна из причин того, почему она боялась выйти замуж за Петю
Самоквасова: «...любви такой девки, как я, тебе не снести» [Мельников,
1993, т.2, с. 401]. Всем этим и воспользовалась Манефа, чтобы подавить волю
дочери. Долго не покорялась Фленушка, но, в конце концов «анафемская
жизнь», как называла она скитское существование, сломила ее Мельников
провожал свою любимую героиню на иночество, как на смерть.
Фленушка - быстрая, как ртуть, озорная, лукавая, подвижная, любимица
обители, огонь-девка, озорь-девка, угар-девка, баламутка и своевольница -
как горько смиряет она себя, как скручивает, как мучительно душит в себе
живое, склоняя голову под черный куколь. С жизнью прощается! Еще перед
иночеством говорит она своему возлюбленному: «Сорная трава в огороде...
Полют ее, Петенька... Понимаешь ли? Полют... С корнем вон... Так и меня»
[Мельников, 1994, т. 1, с. 368].
Хитростью отсылает Петеньку на три дня из обители, чтобы не видел
пострига: Петенька такого не выдержит. Петенька – «жиденек сердцем»...
Петенька потом кинется: «Фленушка!»— а Фленушки уже не будет, вместо
Фленушки с каменной твердостью глянет сквозь него новопостриженная мать
Филагрия: «Отыди от мене, сатано!» [Мельников, 1994, т. 1, с. 389].
В журнале "Русская старина" за 1887 год была опубликована история
прототипов, с которых писана любовь Фленушки и Самоквасова. Нет,
"забубенным гулянием", в котором утопил добрый молодец "горюшко-
кручинушку", там не обошлось. В жизни-то Самоквасов иначе расстался с
матерью Филагрией: он ее убил, труп запер, послушницам, уходя, сказал, что
игуменья спит: не приказала-де беспокоить. Час спустя послушницы все-таки
обеспокоились, взломали дверь и увидели игуменью, привязанную косой к
самоварному крану и с ног до головы ошпаренную: она умерла от ожогов, не
издав ни звука. Следствия не было: раскольницы избежали огласки — и сошла в
могилу мать Филагрия, она же огневая Фленушка, так же, как сходит в межу
сорная трава, выполотая с огорода, — беззвучно и безропотно.
Движущей силой судьбы героев почти всегда является капитал. Ведь
разве Маше Залетовой выпало бы на долю столько страданий, если бы ее отцу
не втемяшилось во что бы то ни стало завести пароход и разбогатеть еще
больше, разбогатеть без предела? И еще две жертвы. Евграф Масленников не
мог защитить ни себя, ни своей чистой любви; он об этом и подумать не смел;
он твердо знал: у кого богатство, у того и «воля» — то есть полный
произвол. Он сгинул где-то, а его возлюбленной Марье Гавриловне, вынесшей
все надругательства старика Масленникова, предстояло еще раз пережить и
любовь и унижения. Мучитель был другой, а причина мучений та же: богатство,
дух стяжательства.
Наряду с Фленушкой и Настей Чапуриной можно поставить Дуню
Смолокурову, одну из героинь романа «На горах»; это, правда, несколько
бледный, но тоже поэтический и идеальный образ, от которого «веет чем-то
национально-чистым» [Янчук, 1911, с. 199].
Дуня Смолокурова тоже искала свет «истинной веры». С самого раннего
детства ее окружали скитницы и канонницы, а растила и лелеяла убитая
безысходным горем темная староверка Дарья Сергеевна. Но детским своим
сердцем чуяла Дуня, что люди — и прежде всего ее родной отец — в делах
своих поступают не по «слову божьему». От старообрядческих скитов и молелен
дошла она до хлыстовских радений. Что помогло ей освободиться из трясины
хлыстовской обезличивающей мистики, от корыстного шантажа «божьих людей»?
«Слово божье»? Нет. Здоровое чувство отвращения и брезгливости отшатнуло ее
от исступленного изуверства, от безобразного разврата во славу Господа
Бога. И опять Мельникову было как будто бы уже некогда рассказать, какова
была Дунина вера в Бога православной церкви.
Если романы Мельникова называют энциклопедией народной жизни, то его
герои – страницы этой энциклопедии. Все они проходят в повествовании
всякого рода испытания: любовь, богатство, слава, … гибель близких …
Важным является то, насколько эти герои, пережив все перипетии, остаются
верными нравственным законам. Тем самым автор подчеркивает, что судьбу
человека определяет не наличие власти и не количество денег, ее определяет
Бог, который судит по степени соблюдения тех нравственных ценностей, что
являются основополагающими в жизни человека. Поэтому в конце романа каждому
воздается по делам своим.
§ 4. Дилогия П.И. Мельникова в контексте русской литературы второй половины XIX века
П.И. Мельников относится к таким писателям, которые находятся будто
бы «на обочине», им почти не уделяется внимания и места в вузовских и
школьных курсах литературы, нечасто появится статья, книга или диссертация
об их творчестве. Однако взгляд на книжные полки едва ли не каждой читающей
семьи обнаружит иное: там почти обязательно стоят тома эпопеи Мельникова-
Печерского «В лесах» и «На горах».
Через сто с лишним лет после появления романа представляется, что в
загадке Мельникова-Печерского было то, что тема книги определялась не
столько описываемым в романе временем, сколько временем его написания.
Действие эпопеи разворачивается между второй половиной 40-х годов и первой
половиной 50-х. В течение 60-х годов писатель практически не работает, в
1871—1874 годах печатается роман «В лесах», а 1875 годом принято датировать
появление романа «На горах». Это сопоставление дат не случайно возникает в
творческой биографии Мельникова-Печерского. Десятилетие между серединой 40-
х и 50-х годов давало писателю материал для наблюдений, подсказывало
драматические эпизоды истории старообрядчества, давало и подлинное, а не
понаслышке знание жизни.
На время работы Мельникова-Печерского над эпопеей и ее публикации в
истории русской литературы приходятся знаменательные события: появляются
«Анна Каренина» Л. Н. Толстого, «Подросток», а чуть позже «Братья
Карамазовы» Ф. М. Достоевского, «Господа Головлевы»
М. Е. Салтыкова-Щедрина. Еще на рубеже 60—70-х годов выходят «Обрыв» И. А.
Гончарова и «Бешеные деньги» А. Н. Островского, а в середине 70-х написан
«Захудалый род» Н. С. Лескова. Как всякое хорошее литературное
произведение, эти книги дают подлинное осмысление современной
действительности, их авторы ставят многообразные по глубине и широте охвата
жизненных явлений проблемы. Однако эти произведения объединяет еще одно
общее начало: все они в той или иной степени ставят во главу угла проблемы
семьи и ее существования, особенно в пореформенное время, то есть выдвигают
на первый план, пользуясь определением Л. Н. Толстого, «мысль семейную».
Уже в «Обрыве» Гончарова основное действие и проблематика романа
разворачиваются прежде всего внутри семейного круга, для которого
принципиально значимым оказывается отношение разных героев и разных
поколений к традициям и нравственным устоям общества. О сложении
«случайного семейства», как, вероятно, определил бы подобную семью Ф. М.
Достоевский, основанного на деловом расчете и договоре, рассказывает в
«Бешеных деньгах» Островский.
Л. Н. Толстой осознал и показал важность для человека принадлежности
к определенной «породе», к миру определенной семьи еще в «Войне и мире»,
хотя и не выделял в ней особо «мысль семейную» [Прокофьева, 1999, с. 22].
Зато в «Анне Карениной» именно эта тема стала основной, предстала не только
как сопоставление и противопоставление счастливых и несчастливых семей, но
и как проблема исполнения или нарушения нравственного закона. И хотя роман
развернут на широком социальном фоне (недаром точнейшее определение
пореформенной эпохи дается именно в нем), экономические причины лишь
сопутствуют и порождаются нестроением семейной жизни, разладом и
безнравственностью в семье Облонских, нисколько не умаляют слаженности
семьи Константина Левина и будто бы никакой роли не играют в семейной жизни
Карениных и во взаимоотношениях Анны и Вронского.
Исследуя «случайное семейство» и его жизнь в «Подростке»,
Достоевский во многом склонен объяснить как появление его, так и глубокие
социальные и нравственные проблемы его существования и воспитания нового
поколения всем неустройством «мечущегося» времени. В «Братьях Карамазовых»
перед нами уже не одно «случайное семейство», а история и события жизни
членов семьи Карамазовых вводят читателя в круг самых злободневных
социальных и самых глубоких нравственных и философских проблем [Прокофьева,
1999, с. 22]. Процесс вымирания, утраты экономических и исторических
позиций дворянством М. Е. Салтыков-Щедрин изображает также не в какой-либо
иной форме, а именно как историю семейства Головлевых. Тема эта не будет
оставлена писателями и позже: в 80-е годы Салтыков-Щедрин продолжит ее в
«Пошехонской старине», мало известный теперь писатель Д. И. Стахеев в
произведениях «Избранник сердца» и «Законный брак», А. И. Эртель в романе
«Гарденины». Общественную ситуацию пореформенной эпохи, преломленную в
сфере семейных отношений, герои Эртеля будут ощущать так, будто у них «все
ползет из рук», а генеральша Гарденина даже подумает, что у нее «земля из-
под ног уходит» [Прокофьева, 1999, с. 23]. Подобные примеры можно было бы
множить, но наша задача заключается в другом: привлечь внимание к тому, что
эпопея Мельникова-Печерского сопоставима именно с этим рядом произведений
русской литературы.
В постановке основных социальных вопросов времени (именно они в
первую очередь изучались советским литературоведением) писатель, возможно,
и не был первооткрывателем, так как действительно до него было сказано о
«темных» сторонах жизни и предпринимательства купцов, о разделении общества
на бедных и богатых, о новых, пришедших с капиталистическим укладом жизни
деловых отношениях. Он лишь преломил проблему сквозь призму своеобразного
этнографического материала. Но безусловно, что в изображении и осмыслении
уклада семейной жизни, происходящих в этой сфере изменений Мельников-
Печерский шел в ногу со временем, был на магистральном пути развития
русской литературы и раскрыл эту проблему одновременно с ведущими
писателями эпохи, однако по-своему, верно поняв закономерные проявления
современной ему эпохи.
Опора на историю, фольклор, средневековые литературные памятники
отличает его эпопею, как и произведения ведущих писателей. Ф. И. Буслаев
еще в 60-е годы писал о том, что главное направление современной жизни
задают вопросы народности, это определялось интересом русского общества к
национальной художественной культуре и развитием исторического самосознания
и выразилось в литературе, художественной культуре и направлении развития
исторической и филологической наук [Николаева, 1999, с. 28].
Мельников создавал «В лесах» и «На горах» в те годы, когда в русской
литературе бурно развивался социально-психологический роман, достигший в
творчестве И. С. Тургенева, И. А. Гончарова, Л. Н. Толстого и Ф. М.
Достоевского своего наивысшего расцвета. Но в тогдашней литературе
существовали и другие жанровые разновидности романа. Одной из них был так
называемый «деловой» роман, непосредственно связанный с традицией «Мертвых
душ» Н. В. Гоголя. В критике тех лет типическим в этом смысле произведением
считали «Тысячу душ» А. Ф. Писемского. Отличительной особенностью такого
романа было то, что его персонажи действовали не только в бытовой сфере или
в сфере интимных отношений, но прежде всего и преимущественно в сфере
«деловой» (государственная служба, промышленные или торговые спекуляции и
т. п.).
Конечно, Мельников не прошел мимо завоеваний социально-
психологического романа. Многие его герои, особенно те, кому он
сочувствует,— это люди сильных страстей и сложных чувств. Когда он
оставляет их наедине с самими собой, он пользуется и приемами
психологического анализа. Но в целом психологический анализ в стиле
Мельникова — лишь вспомогательное средство выразительности. Характеры его
героев определяются прежде всего в действии, которое чаще всего связано с
главным делом их жизненной практики. Вот почему все эти, казалось бы,
преизобильные сведения о промыслах, о купеческих плутнях, о делах
«раскольников» не имеют в нашей памяти самодовлеющего значения: вспоминая о
них, мы чаще всего даже незаметно для самих себя начинаем думать о судьбах
людей. И это не только потому, что в литературе мы интересуемся прежде
всего тем, что происходит с человеком; тут сказывается воля Мельникова-
художника. По своей «скрытности он почти никогда не высказывал своего
отношения к изображаемой жизни ни в форме философских рассуждений, как это
бывает у Л. Н. Толстого, ни в публицистически страстных отступлениях, как у
Н. В. Гоголя» [Еремин, 1976, с. 6]. В этом смысле Мельников ближе к Пушкину-
прозаику. Чтобы вникнуть в существо идей Мельникова-художника, нужно
присмотреться к судьбам его героев.
Особенность личности Мельникова — способность бесконфликтно
совмещать противоположности — проявилась на всех уровнях художественной
структуры дилогии. И характеры героев, и образ русской культуры в целом
преисполнены контрастов; автор сочно живописует эти несовместимости и
уходит от их осмысления. Христианские религиозные традиция сосуществует в
тексте с реконструированным язычеством, но их столкновение не становится
предметом рефлексии или философских построений. Огромный, в некотором
отношении беспрецедентный материал подан в форме наивного сказа, без
характерного для русского романа интеллектуального осмысления. Может быть,
именно это послужило причиной поверхностного интереса критики, отмечавшей
прежде всего богатство этнографической основы и мастерство в описании быта
(даже отрицательно относившийся к писателю Салтыков-Щедрин считал его
романы настольной книгой для исследователей русской народности — и
рассматривавшей произведения Мельникова в стороне «от русла реалистических
романов девятнадцатого века»: он «не психолог, и еще менее того философ»,
не ставит перед собой идейных сверхзадач и «больше чем кто-либо ... может
быть назван чистым художником» [Шешунова, 1994, с. 581].
Русская литература на протяжении всего XIX столетия неотступно
созидала великий эпос народной жизни. Гоголь и Кольцов, Тургенев и
Некрасов, Писемский и Никитин, Салтыков-Щедрин и Лесков, Глеб Успенский и
Короленко, Толстой и Чехов — каждый из них внес в этот эпос свое, в высшей
степени своеобразное, нисколько не нарушая, однако, его внутренней
цельности.
Все, что создал Мельников-художник — и в особенности его эпическая
дилогия «В лесах» и «На горах»,— в этом великом русском эпосе не
затерялось, не потускнело во времени.
§ 5. П.И. Мельников в оценке русской критики
П. И. Мельников принадлежит к писателям, смысл творчества которых не
был простым и однозначным, и ввиду особой специфичности художественной
формы не был полностью понят современниками. В истории русской литературы
трудно найти писателя, творчество которого получало бы столь противоречивые
и даже взаимоисключающие оценки, как творчество Мельникова.
Его служебная деятельность в качестве чиновника особых поручений при
Министерстве внутренних дел и грозная репутация гонителя раскола и
«зорителя скитов» сказывалась на оценке его литературных трудов и
предвзятом отношении некоторых критиков к его творчеству [Власова, 1982, с.
94]. Вопрос о характере народности произведений писателя решался
противоречиво.
Общественную значимость этнографизма и художественную ценность
произведений Мельникова признавали многие исследователи, видевшие в них
большое обличительное начало [Миллер, 1888, т. 3, с. 63]. Показательно
отношение к его творчеству Л. Толстого, А. М. Скабичевского, А. И.
Богдановича. Н. Я. Янчук, восхищавшийся богатством и достоверностью
фольклорно-этнографических фактов в произведениях Мельникова, пишет: «…
значение этих обоих романов, «В лесах» и «На горах», особенно первого,
достаточно оценено русской критикой. Все согласны в том, что автор
развернул здесь перед читателем неведомый мир, полный самобытной
оригинальности, но мало известный до тех пор большинству русского общества,
а между тем достойный внимания уже потому, что здесь сохранились многие
стороны русской жизни и черты русского духа, которые в других слоях или
изменились или совсем утратились. В этом старообрядческом мире, на окраинах
средней Волги, автор показывает нам исконную, кондовую Русь, где никогда не
бывало чуждых насельников и где Русь исстари в чистоте стоит, во всем своем
росте и дородстве, со всеми прирожденными ей свычаями и обычаями» [Янчук,
1911, с. 193].
Однако Н. Я. Янчук замечает также, что в этом идеализированном
изображении много неестественного и неискреннего: «Есть писатели,
произведения которых при первом своем появлении обращают на себя внимание
читающей публики, их читают с интересом, замечают в них новизну и известную
оригинальность, отдают должное литературному таланту их автора, и считается
даже предосудительным для образованного человека не быть знакомым с этими
произведениями. Но вместе с тем случается, что даже при выдающемся интересе
таких произведений в читателе остается в результате какая-то
неудовлетворенность, иногда даже досада.
Однако это не такого рода чувство, какое испытывается вдумчивым
читателем, например, при чтении Гоголя, когда вы скорбите вместе с автором
об изображаемых им пошлостях жизни и вместе с тем проникаетесь глубоким
уважением к самому автору,— нет, наоборот, вам становится досадно не на
изображаемые явления действительной жизни, а на самого автора. В чем же
дело?
В том, что при известном, иногда даже выдающемся, литературном
интересе такого рода произведений в них чувствуется в конце концов какая-то
фальшь, и нам становится досадно, что автор губит свое литературное
дарование, направляя его на ложный путь. Дальнейшая судьба этих
произведений обыкновенно такова, что они при всех своих внешних
достоинствах и, несмотря на свою первоначальную популярность со временем
забываются широкой читающей публикой, сохраняя за собой лишь интерес
литературно-исторический» [Янчук, 1911, т. 4, с. 194].
Одну из причин этой фальши Н.Я. Янчук видит в резком изменении
мнения относительно раскола. «Не вдаваясь в подробное рассмотрение вопроса
о том, насколько Мельников был убежденным врагом раскола и пособником
правительства в делах его обличения и преследования, мы должны отметить,
что «художественное изучение раскола» Мельниковым, как величали его очерки
из раскольничьего быта критики «Русского вестника», носят на себе следы
некоторой двойственности в отношениях автора к этому в высшей степени
важному бытовому и историческому явлению русской жизни.
Вращаясь с малолетства в среде поволжских скитов, он сохранил от
детских лет как бы некоторое любовное отношение к этой жизни и ее
оригинальным особенностям; затем, когда он стал страстным любителем старины
и увлекся местной историей и археологией, он невольно проникался уважением
к тем людям, которые хранили старину и готовы были пострадать за нее. Но в
то же время, имея определенные поручения от своего начальства, клонящиеся
далеко не к пользе этих хранителей старины, Мельников не стеснялся
приводить в исполнение эти поручения. Читая некоторые сцены из его
произведений этого круга, вы готовы принять его самого сторонником и
защитником этой старины, до того он и сам увлекается рисуемыми им картинами
и вас увлекает видимого искренностью, правдивостью и как будто полным
сочувствием тому, что он описывает. Но вы не должны забывать, что за этим
увлекательным рассказчиком стоит чиновник министерства внутренних дел,
имеющий тайное поручение всеми доступными ему способами выведать всю
подноготную раскольничьей жизни в лесах и на горах, в стенах скитов и на
рыбных и лесных промыслах, в селах и в городах—и донести по начальству для
административных соображений, а по возможности приложить и свои заключения.
И вот источник той фальши, которую не может не почувствовать вдумчивый
читатель при чтении многих нередко талантливых произведений Мельникова»
[Янчук, 1911, т. 4, с. 196].
Несколько противоположную точку зрения высказывает современник
Мельникова – А. Измайлов. Критик, восхищаясь фундаментальностью и яркостью
романа, ставит дилогию Мельникова рядом с произведениями Островского: «В
великолепной картинной галерее русского бытописательного искусства
Мельникову принадлежит единственное и чудесное создание, имеющее право быть
поставленным непосредственно за холстом Островского, изображающим «темное
царство». Огромное, можно даже сказать, необъятное полотно Мельникова
посвящено тому же „темному царству», и оно не тускнеет, не вянет от
близости к вдохновенному созданию автора «Грозы»» [Измайлов, 1909, с. 5].
Автор «Грозы» и автор «Лесов» и «Гор» (так Мельников для краткости
сам называл иногда свои «В лесах» и «На горах») как бы размежевали область
своего исследования. Островский взял город и село, Мельников - лесную
дремучину. Островский тронул всю широту «мирских» настроений «темного
царства», - Мельников часто проходил там же, но преимущественно, специально
взял на себя миссию изучить и показать темную душу в ее религиозном
самоопределении, бросающем жутко - мерцающий отсвет на всякое ее дело,
слово и мысль…
В обрисовке русской обыденщины и обыденного чувства Мельников идет
не одиноко, но рядом с другими русскими писателями, освещавшими быт
купечества и крестьянства, и, прежде всего, с Островским. Критика не раз
указывала, что здесь, в постижении народных типов, он близок к бытописателю
Титов Титычей, Диких или Кабаних. Это действительно можно видеть, например,
на фигуре Чапурина…
Островскому выпало счастье найти критика - художника, который
прочувствовал весь ужас его «темного царства» и дал философский синтез всей
его работы. После Добролюбова даже маловнимательному читателю стали ясны
все точки над i, которых не мог и не хотел поставить Островский, как
художник.
Такого счастья не знал Мельников. Его романы появились уже тогда,
когда русская критика оскудела. Большинство критиков не рассмотрело ничего
дальше внешних форм и внешних фактов мельниковского рассказа. Она следила
за ними и преклонялась пред редким даром бытописательского мастерства
Мельникова, пред его изумительною памятливостью на жизненные впечатления,
пред сочною красочностью, исключительною меткостью наблюдательности и
колоссальным запасом знаний.
Она не хотела постигнуть синтеза работы Печерского и не могла
точными словами уяснить читающей публике, почему он ей так нравится и так
врезается в память, - почему, по прочтении «В лесах» и «На горах», ей
становится в такой мере понятна русская душа.
В этом было еще новое доказательство положения, что наша критика
последнего 25-летия не опережала чуткого читателя, но шла по его следу»
[Измайлов, 1909, с. 4-6].
А. Измайлов в своей статье указывает истинную причину того, почему
дилогия получила отрицательные характеристики со стороны критики того
времени. Главный интерес Мельникова и главная его заслуга, которая в глазах
большинства его критиков так и не осветилась, - именно в том, что он
начертал жизнь русской души под углом зрения и в окраске религиозного
уклада.
То, что он с изумительным знанием и мастерством «воспроизвел быт
русского староверия и потом («В горах») - сектантства, далеко не так важно,
как уяснение им психологии этих людей, так близко подпустивших к своему
сердцу закон предания, закон обычая, что личная жизнь этого сердца
оказалась смятой, задавленной и заглушенной. Вот центральная точка в
писательстве Печерского, в которую должны бить все лучи философской критики
и которая осталась в тени, потому что наша критика была какою угодно -
исторической, гражданской, эстетической, но не философской.
Первое — красочный быт, удивительное своеобразие внешних форм
народной жизни — видели. Второе — трагедии душ, лишенных счастья или
отказавшихся от него во имя гневного и немилостивого Бога, запрещающего
всякую земную радость, - просмотрели. Видели черную рясу матери Манефы или
вчера еще беззаботной Фленушки, но прислушаться к биению их сердец под этою
рясою, не сумели, на один у всех образец. И это было огромной критической
ошибкой, потому что выводы Мельникова просятся под обобщения. Они уясняют
нечто - и многое - не только в ограниченной сравнительно области «людей
древнего благочестия». Они знаменательны для постижения русской души
вообще. И в литературных типах русской интеллигенции, и в подлинной жизни
можно многое понять при свете этого подсказа Мельникова о религии,
умерщвляющей земное счастье и делающей из людей мертвые и унылые ''машины
долга”» [Измайлов, 1909, с. 6].
Революционно-демократическая критика в лице Н. А. Добролюбова,
Н. Г. Чернышевского, М. Е. Салтыкова-Щедрина, Н. А. Некрасова положительно
оценивала художественное творчество писателя. «Великолепным писателем»
называл Мельникова М. Горький. Многие критики признавали за Мельниковым
большие заслуги в разработке литературного языка и сравнивали его с Далем и
Лесковым [Канкава, 1971, с 175].
Более объективно, глубоко и многосторонне оценили творчество
Мельникова советские литературоведы, хотя в отдельных случаях также имела
место односторонность выводов. Так, крайне субъективно расценил значение
фольклора в произведениях Мельникова И. С. Ежов. Он находил реакционным
обращение писателя к устно-поэтическим материалам, поскольку оно
содействовало идеализации быта старообрядческой буржуазии [Ежов, 1956, с. 3-
10].
В советском литературоведении была поставлена как самостоятельная
проблема изучение фольклора в творчестве П. И. Мельникова. В 1935 году
появилась статья талантливого фольклориста и литературоведа
Г. С. Виноградова о фольклорных источниках романа «В лесах». Написанная на
широком сравнительном материале, эта работа выявила книжные источники
романа. Увлеченный блестящими результатами исследования в этой его части,
Виноградов категорически отрицал мысль о собирательской деятельности и
личных фольклорных записях писателя. Статья создала у многих убеждение в
книжном характере фольклоризма Мельникова (Виноградов находил
превосходными результаты такого фольклоризма) [Виноградов, 1934, с. 12].
Л. М. Лотман отметила идеализацию патриархальных форм
старообрядческого быта в дилогии Мельникова, объясняя ее влиянием
славянофильско-почвеннических теорий. Она подчеркнула художественное
значение фольклора в творческом методе писателя, определившее
оригинальность его манеры и самобытность творчества в целом [Лотман, 1956,
с. 238].
В последние два десятилетия проблемы фольклоризма творчества
П. И. Мельникова и изучения его фольклорно-этнографических интересов
поставлены с учетом сложности и многосторонности их аспектов, на основе
более тщательного изучения биографических и архивных данных. Появились
обстоятельные, отличающиеся объективностью анализа очерки творческой
деятельности Мельникова.
Чем дальше отодвигается от нас эпоха русской жизни, описанная
писателем, тем больший интерес вызывают его произведения в читательской
среде и тем важнее разобраться в характере его творчества, важнейшая
особенность которого — многостороннее и разнообразное использование
фольклора.
Л. А. Аннинский в своей книге «Три Еретика» провел исследование о
степени востребованности и популярности дилогии с момента ее создания.
Вывод таков: два романа, написанные П. И Мельниковым в «московском
изгнании», — в золотом фонде русской национальной культуры. Автор статьи
указывает: «Появившись в семидесятые годы XIX века, романы эти сразу и
прочно вошли в круг чтения самой широкой публики. К настоящему времени
издано, порядка двух с половиной миллионов экземпляров. И это только
отдельные издания, а есть еще собрания сочинений Мельникова; их шесть, так
что в общей сложности обращается в народе миллиона три.
Большая доля этих книг выпущена тридцать лет назад, во второй
половине пятидесятых годов; затем идут два менее выраженных издательских
"пика" в конце семидесятых и в середине восьмидесятых годов, то есть в наше
время, и интерес, кажется, не слабеет.
Однако и в менее щедрые годы романы Мельникова-Печерского не
исчезают вовсе с издательского горизонта: шесть тысяч экземпляров,
выпущенные "Землей и Фабрикой" в 1928 году, а затем, в середине тридцатых
годов - однотомник под грифом Academia, откомментированный и оснащенный с
академической тщательностью,— все это говорит о том, что за сто с лишним
лет существования романы Мельникова ни разу не выпадали в полное забвение;
самое большое издательское "окно" не дотягивает до двадцати лет: между
академическим томом 1937 года и гослитиздатовским двухтомником 1955 года, с
его трехсоттысячным тиражом, сразу рассчитанным на массовое чтение. А еще
инсценировки — их с десяток, и делались они в 1882, 1888, 1903, 1938, 1960,
1965, 1972 годах... А еще иллюстрации художников от Боклевского до
Николаева. Воистину, два романа, написанные когда-то изгнанником
либерализма, имеют удивительно счастливую судьбу; они сразу и прочно
связались в сознании читателей не с той или иной преходящей системой
ценностей, а с ценностями коренными, несменяемыми, лежащими в глубинной
основе русской культуры» [Аннинский, 1988, с. 191]
Л. Аннинский по степени признания мельниковской эпопеи соотносит
этот текст с самыми величайшими творениями русской литературы. Это, прежде
всего, романы, появившиеся одновременно или почти одновременно с
мельниковскими: в том же «Русском вестнике», в те же 70-е годы – «Анна
Каренина» Л. Толстого, «Бесы» Ф. М. Достоевского, «Соборяне» Н. С. Лескова,
а также два романа Толстого и Достоевского; один — «Война и мир» —
появился десятилетием раньше, другой — «Братья Карамазовы» — десятилетием
позже, чем «В лесах» (впрочем, тогда же, когда «На горах»), но эти романы
просятся в сопоставление с мельниковскими по своей творческой установке:
перед нами национальные эпопеи.
По той же причине надо включить в этот круг «Былое и думы»
А. Герцена, завершенные незадолго до того, как Мельников приступил к
писанию.
Еще три романа - близкой поры либо близкого типа: во-первых, «Обрыв»
И. Гончарова (1869 год), во-вторых, «Люди сороковых годов»
А. Писемского (1869 год) и, наконец, "Пошехонская старина" М. Салтыкова-
Щедрина: написанная несколько позже, в 1887—1889 годы, она перекликается с
мельниковскими романами по фактуре; и, конечно, если уж прослеживать до
конца линию взаимоотношений двух главных обличителей либеральной эпохи, то
"Пошехонская старина" - это как бы прощальное тематическое пересечение
Щедрина с Печерским.
«Десяток книг, избранных мною для сопоставления, — это цвет русской
прозы второй половины XIX века. Сравним их, прежде всего, по числу изданий,
учтя как отдельные (титульные), так и включенные в собрания сочинений. Вот
результат моих подсчетов.
Вверху таблицы - Толстой: «Анна Каренина» чуть-чуть опережает «Войну
и мир»: сто восемь изданий. Следом идет «Обрыв» Гончарова - 56 изданий.
Далее — довольно плотной группой: «Былое и думы», «Пошехонская старина» и
«Братья Карамазовы» — около 40 изданий в каждом случае. Это - верхняя
группа. В конце таблицы «Соборяне» Лескова и «Люди сороковых годов»
Писемского…
Мельников … с двадцатью изданиями, … становится на седьмое место,
опережая “Бесов” и приближаясь к “Братьям Карамазовым”!».
Иными словами: романы Мельникова-Печерского читаются наравне с
первейшими шедеврами русской классики, и это происходит не столько
вследствие его общей репутации, сколько благодаря только собственному
потенциалу этих романов» [Аннинский, 1988, с. 193-194].
А вот результаты исследования Аннинского популярности дилогии у
современного читателя.
«Вверху шкалы опять-таки "Анна Каренина", тираж - четырнадцать
миллионов. Одиннадцать миллионов - "Война и мир". Семь миллионов — "Обрыв",
четыре - "Былое и думы".
Внизу шкалы - практическое отсутствие "Бесов", ничтожный тираж
"Людей сороковых годов" и треть миллиона экземпляров "Соборян".
В середине, плотной группой: "Братья Карамазовы", затем, Чуть
отставая, — "Пошехонская старина" и — мельниковские романы.
Два с половиной миллиона экземпляров его книг держат имя Андрея
Печерского в кругу практически читаемых классиков».
Аннинский рассуждает о секретах популярности и указывает некоторые
из них.
1. «Созерцая эту гигантскую фреску, эту энциклопедию старорусской
жизни, эту симфонию описей и номенклатур, — впрямь начинаешь думать: а
может быть, секрет живучести мельниковской эпопеи — именно в этом музейном
собирании одного к одному? Может, не без оснований окрестили его критики
девятнадцатого века великим этнографом, чем невзначай и задвинули со всем
величием в тот самый "второй ряд" русской классики, удел которого - быт и
правописание, фон и почва, но — не проблемы? Ведь и Пыпин Печерского в
этнографы зачислил, и Скабичевский, и Венгеров — не последние ж имена в
русской критике! И то сказать, а разве народный быт, вобравший в себя
духовную память и повседневный опыт веков, — не является сам по себе
величайшей ценностью? Разве не стоят "Черные доски" Владимира Солоухина и
"Лад" Василия Белова сегодня в первом ряду нашего чтения о самих себе?
Стоят. Это правда. Но не вся правда. И даже, может быть, и не
главная теперь правда: такая вот инвентаризация памяти. "Лад" Белова и
солоухинские письма — вовсе не музейные описания (хотя бы и были те письма
— "из Русского музея"). Это память, приведенная в действие внутренним
духовным усилием. Потому и действует. Вне духовной задачи не работает в
тексте ни одна этнографическая краска. Ни у Белова, ни у Солоухина. Ни,
смею думать, и у Печерского.
У Печерского, особенно в первом романе, где он еще только нащупывает
систему, этнография кое-где "отваливается", как штукатурка. Две-три главы
стоят особняком: языческие обычаи, пасхальные гуляния, "Яр-Хмель"... Сразу
чувствуется ложный тон: натужная экзальтация, восторги, сопровождаемые
многозначительными вздохами, олеографические потеки на крепком письме...
Эти места видны (я могу понять негодование Богдановича, издевавшегося над
тем, что у Печерского что ни герой — то богатырь, что ни героиня —
красавица писаная). Но много ли в тексте таких "масляных пятен"? Повторяю:
две-три главы особых, специально этнографических. Ну, еще с десяток-другой
стилистических завитков в других главах. Как же объяснить остальное: весь
этот огромный художественный мир, дышащий этнографией и, тем не менее,
художественно живой?» [Аннинский, 1988, с.195].
2. «Эпопея Печерского - книга о русской душе, идущей сквозь
приворотные соблазны. Это и есть ее настоящий внутренний сюжет.
История души — не в том психологическом варианте, который
разрабатывают классики "первого ряда": Гончаров, Тургенев; и, конечно, не в
том философском смысле, который извлекают из этой истории классики, скажем
так, мирового ранга: Толстой и Достоевский. У Печерского особый склад
художества и, соответственно, особая задача. История русской души - это не
пути отдельных душ; это не путь, скажем, Дуни Смолокуровой, полюбившей Петю
Самоквасова, расставшейся, а потом вновь соединившейся с ним, а, кроме
того, попавшей в сети хлыстовства и с трудом и риском из этих сетей
освободившейся. Ошибка — подходить к характеру Дуни и вообще к героям
Печерского с гончаровско-тургеневскими психологическими мерками. У
Печерского нет ситуации свободного выбора и нет ощущения характера, который
созидает себя, исходя из той или иной идеи, или интенции, или ситуации.
Здесь другое: ясное, логичное, ожидаемое, неизбежное и неотвратимое
осуществление природы человека, заложенной в него вечным порядком бытия.
Судьба должна осуществиться, и она осуществляется. Человек не может
уклониться от судьбы. Это — природа вещей» [Аннинский, 1988, с.195].
3. «Концепция П. И. Мельникова - это концепция российского
консерватора и православного ортодокса, с некоторым умеренным оттенком
славянского почвенничества. Это мечта о прочном, устойчивом, едином, чисто
русском мире, без лихоумных немцев, коварных греков и хитрых татар, о мире,
который стоял бы "сам собой", помимо внешнего принуждения, держась
органичной верой, преданием, традицией и порядком. Мечтая о "строгой
простоте коренной русской жизни, не испорченной ни чуждыми быту нашему
верованиями, ни противными складу русского ума иноземными новшествами, ни
доморощенным тупым суеверием", Мельников четко градуирует степени порчи:
хлыстов он изгоняет вообще за пределы истины, тогда как староверов склонен
привести к примирению с ней, при условии, что и староверы, и их
ортодоксальные противники откажутся от крайностей и изуверств» [Аннинский,
1988, с.196].
4. «…помимо узкой авторской концепции, здесь есть ведь еще весь
гигантский объем художественной истины. И есть чудо искусства. Парадокс:
именно Мельникову, гибкому чиновнику, "бесстрастному функционеру",
"карателю поневоле", удалось то, что не удалось ни прямодушному и упрямому
Писемскому, ни задиристому и упрямому Лескову: эпопея русской национальной
жизни, глубинный, "подпочвенный", "вечный" горизонт ее, над которыми
выстраиваются великие исторические эпопеи Толстого, Герцена и Достоевского.
Для вышеописанной задачи нужны, помимо уникальных этнографических
знаний и умелого реалистического пера, еще и особый душевный склад,
соответствующий ей, и удивительная способность: совмещать несовместимое,
оборачивать смыслы, сохранять равновесие. То, что брезжится Толстому в
полувыдуманной фигуре Платона Каратаева, осуществлено в эпопее Мельникова в
образе некоей всеобщей национальной преджизни, спокойно поглощающей
очередные теории и обращающей на прочность очередные безумства
исторического бытия. Если уж определять, что такое «русская загадка» по
Мельникову-Печерскому, то загадка эта -сам факт природной русской
живучести, невозмутимо сносящей свое «безумие». Эдакий родимый зверь с
пушистым хвостом, — то, что Аполлон Григорьев силился когда-то извлечь из
Писемского. В ту пору Мельников еще только подбирался к "зверю". Он в ту
пору еще, так сказать, доносы писал в свое министерство да обличительные
рассказы, которые Писемский, как известно, считал теми же доносами. Никому
бы и в голову не пришло, да и самому Мельникову, — что же такое, в
сущности, начинал он писать в форме своих служебных доносов. Ее-то и
исследует, ее и описывает Мельников-Печерский своим наивным пером, из
простодушного обличительства перебегающим в простодушное, до олеографии,
любование и обратно. Он впадает в этнографизм, но пишет отнюдь не
этнографический атлас; он работает в традициях психологизма, но поражает
отнюдь не психологическими решениями; он дает нечто небывалое, не
совпадающее ни с философским романом, ни с историческим эпосом, — он дает
ландшафт национальной души.
Тот самый «природный ландшафт» души, на русском Северо-востоке с XIV
века складывающийся, о котором пишет и историк В. О. Ключевский:
«Невозможность рассчитать наперед, заранее сообразить план действий и прямо
идти к намеченной цели заметно отразилась на складе ума великоросса...
Житейские неровности и случайности приучили его больше обсуждать пройденный
путь, чем соображать дальнейший, больше оглядываться назад, чем заглядывать
вперед... Он больше осмотрителен, чем предусмотрителен, он... задним умом
крепок... Природа и судьба вели великоросса так, что приучили его выходить
на прямую дорогу окольными путями. Великоросс мыслит и действует, как
ходит. Кажется, что можно придумать кривее и извилистее великорусского
проселка?.. А попробуйте пройти прямее: только проплутаете и выйдете на ту
же извилистую тропу...»
Ключевский пишет — чуть ли не по следам Мельникова-Печерского.
В статье Аннинский приходит к заключению: «Романы Печерского —
уникальный и вместе с тем универсально значимый художественный опыт
русского национального самопознания. И потому они переходят рамки своего
исторического времени, переходят границы узковатого авторского
мировоззрения, переходят пределы музейного краеведения и вырываются на
простор народного чтения, конца которому не видно» [Аннинский, 1988, с.
196].
Исследования Аннинского затрагивают не только вопрос популярности
дилогии в России, автор статьи указывает данные по публикациям Печерского и
за ее пределами. По его мнению, зарубежных переводов мало. Два парижских
издания в 1957 и 1967 годах; мадридский двухтомник 1961 года, берлинский
двухтомник 1970 года, вышедший в издательстве "Унион" - все...
Что тому причиной? «Огромный объем текста, в котором "вязнут"
переводчики и издатели? Замкнуто-русский этнографический окрас его?
Наверное, и то, и другое. Однако есть и третье обстоятельство, которое я бы
счел наиболее важным. Дело в том, что эпопея П. И. Мельникова-Печерского не
стала событием прежде всего в русской интеллектуальной жизни. Да, эта книга
стала широким народным чтением, причем сразу. Но она так и не стала
"духовной легендой" в то время как романы Достоевского, Толстого, Герцена,
рассказы Щедрина, Чехова - стали.
Вокруг Печерского в русском национальном сознании не сложился тот
круг толкований, тот "исследовательский сюжет", тот "миф", который мог бы
стать ключом к этой книге в руках мирового читателя. Не сработал прежде
всего русский интеллектуальный механизм; а началось с того, что эпопея
Печерского не получила духовно-значимой интерпретации в отечественной
критике» [Аннинский, 1988, с. 198].
Различие точек зрения затрудняет исследование сложной самой по себе
проблемы фольклоризма Мельникова. «Личность писателя «... запечатлевается в
его творчестве в таких сложных, а иногда даже преднамеренно завуалированных
формах, что бывает чрезвычайно трудно более или менее отчетливо
представить себе ее конкретные очертания», — заметил М. П. Еремин, относя
его к числу наиболее «скрытных» писателей [Еремин, 1976, с. 12].
Завуалированность идейного смысла романов Мельникова усложняет и
характер использования фольклорно-этнографического материала. В истории
русской литературы нет другого произведения, где бы сам фольклор со всей
возможной полнотой сопутствующих факторов был объектом художественного
внимания.