Современная тютчевиана
располагает все еще небогатым запасом бесспорных истин. Относительное единство
мнений достигнуто пока что лишь в интерпретации философских и
общественно-политических взглядов поэта-мыслителя. Впрочем, и здесь не все
бесспорно. Остается, например, неясным, под воздействием каких причин
воспитанник республиканца С.Е. Раича Тютчев разубеждается в правильности
гражданских позиций своего учителя. Но, являясь сторонником монархической
системы в принципе, Тютчев был противником деспотизма Николая I («Ты был не
царь, а лицедей»), осуждал крепостное право, возмущался политикой, направленной
на социальное и духовное порабощение народных масс. Таким образом, несомненная
противоречивость общественных взглядов выдающегося поэта, истоки его
политических заблуждений и иллюзий, наконец, его своеобразный демократизм
заслуживают дальнейшего изучения.
Что же касается вопроса об
эстетических воззрениях Тютчева и литературно-художественных традициях,
получивших воплощение в его творчестве, то наша наука стоит перед ними в
раздумье, не сумев создать до сих пор ни одной сколько-нибудь стройной и
убедительной концепции. Проживший значительную часть своей жизни на Западе,
стоявший в стороне от литературных битв эпохи, воспитанный в духе уважения к
античной и западноевропейской культуре, увлекавшийся немецкой классической
философией, находившийся в личном знакомстве с Шеллингом, ценитель поэзии Гете,
Шиллера и Генриха Гейне, Тютчев чаще всего воспринимается нами как поэт,
воссоздававший русскую действительность чисто умозрительным путем, без
ознакомления с повседневными реалиями национального быта и социальной борьбы.
В настоящем сообщении, не
ставящем перед собой широких задач, нам хотелось бы сосредоточить внимание на
тех национальных источниках и традициях тютчевского творчества, которые еще не
стали предметом научного изучения.
Говоря о «витийственных»
нотах гражданской лирики Тютчева, исследователи пытались найти в них отзвуки
поэзии Ломоносова и Державина. Не отрицая правомерности подобных попыток и
ценности достигнутых в этом направлении результатов, заметим, что
«витийственная» поэзия Тютчева могла питаться, кроме того, также и соками
национальной письменности доломоносовской поры. Есть веские основания считать,
что в годы своего студенчества (1819–1820) Тютчев, подобно своим коллегам по
Московскому университету, увлекался «Словом о полку Игореве», чему немало
способствовали в то время лекции А.Ф. Мерзлякова и Р.Ф. Тимковского. В 1819 г.
в Московском университете проводился, как известно, даже конкурс на лучшее
исследование о древней русской поэме [1]. «Словом о полку Игореве» бредил
товарищ Тютчева по университету М.А. Максимович (1804–1873). «Словом»
увлекался, а впоследствии и переводил его на русский язык и другой близкий
Тютчеву воспитанник университета – Д.Ю. Струйский (Трилунный) (1806–1856).
Наконец, от М.П. Погодина, который в то время также обучался в Московском
университете, осталась ценная дневниковая запись от 2 декабря 1820 г., из
которой мы узнаем, что в одной из бесед об Игоревой песне, подлинность которой
отрицалась проф. М.Т. Каченовским, Тютчев посоветовал Погодину перевести ее на
латинский язык [2]. Мы придаем этой записи весьма важное значение. По-видимому,
«Слово о полку Игореве» поражало молодого Тютчева прежде всего классической
монументальностью своих образов и стиля, для передачи которых, по его мнению,
более всего были пригодны строгие формы латинского языка.
Однако не только в
скульптурной завершенности образов древнерусский поэмы мог найти Тютчев черты,
импонирующие его поэтической индивидуальности. В изобличении княжеских крамол,
в которых «веци человеком скратишась», в изображении неустройства русской земли
и тревог «нынешнего времени», в пронизанных ораторским пафосом призывах к
единению страны чуткая к гражданским мотивам муза Тютчева находила, надо
полагать, родственное ей звучание.
Должны были импонировать
поэту также черты язычески-пантеистического миросозерцания, так ярко выраженные
в диалоге Игоря с Донцом, в обращении Ярославны к солнцу, ветру и Днепру и в
ряде других мест «Слова о полку Игореве». К подобному выводу приводит нас
анализ связей поэзии Тютчева с народнопоэтическим творчеством. О них заявил
относительно недавно в своем исследовании о поэте К. Пигарев, уделив, им,
правда, всего лишь шесть строк [3]. Мы должны оценить эту робкую заявку как
несомненное достижение нашей тютчевианы, поскольку предшественники К. Пигарева
не затрагивали названного вопроса вовсе, исходя из молчаливого предположения,
что между Тютчевым и фольклором не может быть ничего общего. Однако
эстетические воззрения поэта, формировавшиеся под воздействием философских
концепций «любомудров», не дают для таких предположений никаких логических
оснований.
Правильной ориентировке в
этом сложном вопросе способствует прежде всего творчество поэта, в частности
его «руссоистское» стихотворение «А.Н. Муравьеву» (1821).
Где вы, о древние народы!
Ваш мир был храмом всех
богов,
Вы книгу матери-природы
Читали ясно, без очков...
Нет, мы не древние народы!
Наш век, о други, не таков! [4]
Единство человека с природой
разрушил рассудок, который «ту жизнь до дна он иссушил, что в дерево вливала
душу» (стр. 68). И к людям, живущим исключительно рассудком, души которых «не
встревожит и голос матери самой», обращены известные слова поэта:
Не то, что мните вы, природа:
Не слепок, не бездушный лик,
–
В ней есть душа, и ней есть
свобода,
В ней есть любовь, в ней есть
язык...
В век разума ощущение
слиянности с природой свойственно лишь избранным натурам, тогда как в
отдаленном прошлом оно было всеобщим. Показательно в этом отношении
стихотворение
«Там, где горы, убегая...» (1830-е годы),
переносящее читателя на берега средневекового Дуная:
Там-то, бают, в стары годы,
По лазуревым ночам,
Фей вилися хороводы
Под водой и по водам;
Месяц слушал, волны пели,
И, навесясь с гор крутых,
Замки рыцарей глядели
С сладким ужасом на них.
... Звезды в небе им внимали,
Проходя за строем строй,
И беседу продолжали
Тихомолком меж собой.
…Все прошло, все взяли годы,
Поддался и ты судьбе,
О Дунай, – и пароходы
Нынче рыщут по тебе.
Одухотворению, персонификации
неживой природы в этом стихотворении не случайно сопутствует фольклорность
стиля. Менее ощутима она в известном тютчевском стихотворении «Зима недаром
злится» (1830-е годы), но разве не в духе русской народной обрядовой поэзии
персонифицированы здесь времена года, – зима в образе старой колдуньи и весна в
образе прекрасного дитяти? По существу такую же персонификацию наблюдаем мы и в
стихотворении «Весенняя гроза» (1828–1854). Только на первый взгляд весенний
первый гром, выражаясь языком поэта, «бестелесен» (стр. 68), но грохочет он,
«резвяся и играя» (стр. 89), он одушевленное существо. Игре грома весело вторит
лес, он тоже одухотворен. И вполне оправдан поэтому появляющийся в последнем
четверостишии образ ветреной Гебы, кормящей Зевсова орла: бесхитростная
мифология русского народа, по-своему олицетворившая грозу, сопоставляется
поэтом с мифологией древнегреческой: они различны, но вполне соотносимы друг с
другом, ибо и там и здесь отражено «древнее» миросозерцание.
Много общего с фольклорным
способом олицетворения найдем мы и в стихотворении Тютчева «Неохотно и несмело
смотрит солнце на поля» (1849). Простонародное словечко «чу» и такие обороты,
как «принахмурилась земля» (эпитет в стиле Кольцова) и «Солнце раз еще
взглянуло Исподлобья на поля» сближают это стихотворение с фольклором и в чисто
лексическом отношении. Примером олицетворения особого рода может служить
тютчевское стихотворение «Ты волна моя морская, своенравная волна» (1852).
Изменчивая волна, увлекающая своей игрой человека в морскую пучину, лишь
отчасти уподоблена живому существу, так как ее образ обладает иносказательным
смыслом. В стихотворении синтезированы два творческих приема, олицетворения и
аллегории. Как по содержанию, так и по изобразительным средствам оно далеко не
укладывается в каноны народной поэзии, хотя его концовка с ее отрицательным
сравнением и постоянными эпитетами безусловно родственна фольклорно-песенным образам:
Не кольцо, как дар заветный,
В зыбь твою я опустил,
И не камень самоцветный
Я в тебе похоронил.
С. 171
Нет, в минуту роковую.
Тайной прелестью влеком,
Душу, душу я живую
Схоронил на дне твоем.
Стихотворение «Листья» (1830)
– один из относительно ранних тютчевских стихотворных опытов, в которых
олицетворение переосмысливается в аллегорическом плане. Листья гордятся своей
кратковременной, но полноценной жизнью, им ненавистна долговечная, но тощая
зелень хвойных лесов.
О буйные ветры,
Скорее, скорей!
Скорей нас сорвите
С докучных ветвей!
Нетрудно доказать, что
стихотворение это примыкает к литературной традиции, и вместе с тем
присутствующими в нем постоянными эпитетами («красное лето», «буйные ветры»)
оно согласуется также с нормами народной поэзии.
Олицетворение, чаще всего
выступающее составной частью метода психологического параллелизма и вступающее
иногда в сочетание с аллегорией, образует довольно устойчивую структурную
примету философской лирики Тютчева. Было бы ошибкой, однако, в любом тютчевском
олицетворении отыскивать фольклорные источники. Известно, что далеко не всякое
олицетворение согласуется с народно-поэтической традицией. Такой, например,
образ М.В. Ломоносова, как «Брега Невы руками плещут» (1742), приметами
фольклорности не обладает. Есть, разумеется, книжные персонификации и у
Тютчева.
Дума за думой, волна за
волной –
Два проявленья стихии одной!
В сердце ли тесном, в
безбрежном ли море,
Здесь – в заключении, там –
на просторе:
Тот же все вечный прибой и
отбой,
Тот же все призрак
тревожно-пустой!
Интонационный строй и лексика
данного стихотворения («Волна и дума», 1851) далеки от норм фольклорной
поэтики, хотя его структурная основа им и не противоречит. В других случаях,
как например в стихотворениях «О чем ты воешь, ветр ночной?», «Ты долго ль
будешь за туманом Скрываться Русская звезда?», «Ты ль это, Неман величавый?» и
т. д. «песенный» зачин переключается в русло медитативной или политической
лирики. Бывает и третье: развернутый фольклорный образ, обогащенный психологическим
содержанием, становится шедевром подлинно философской поэзии:
Что ты клонишь над водами,
Ива, макушку свою
И дрожащими листами,
Словно жадными устами.
Ловишь беглую струю?
Хоть томится, хоть трепещет
Каждый лист твой над струей,
Но струя бежит и плещет,
И, на солнце нежась, блещет
И смеется над тобой...
Не менее убедительное
сходство с фольклорным психологическим параллелизмом находим мы и в тютчевском
стихотворений «В душном воздуха молчанье» (1836). Его начало – картина душного летнего
дня накануне грозы. Второй компонент аналогии – страдающая от переизбытка
тяжелых душевных переживаний девушка: В последнем куплете поэт соединяет обе
темы в один узел:
Сквозь ресницы шелковые
Проступили две слезы...
Иль то капли дождевые
Зачинающей грозы?..
Сознательная установка автора
на фольклорность подчеркивается не только структурными особенностями
стихотворения, но также и образом «шелковых ресниц», восходящим к народной
поговорке: «Брови собольи, ресницы шелковые» [5].
Тютчевская поэзия охотно шла
навстречу фольклорному анимизму и антропоморфизму, однако круг ее «общений» с
народно-поэтическим творчеством был намного шире. У поэта не было, однако, и не
могло быть тех близких взаимоотношений с антикрепостническим фольклором,
которые отличали, скажем, Некрасова, знатока и певца народной жизни. Тютчев
воздерживался от изображения социальных «низов», но происходило это из-за
отсутствия тесного контакта с ними, а не вследствие равнодушного к ним
отношения. Подтверждением известной его предрасположенности к воспроизведению
народной жизни могут служить такие стихотворения (мы назовем только важнейшие),
как «Эти бедные селенья», «Пошли, господь, свою отраду», «Слезы людские, о
слезы людские», «Вот от моря и до моря».
Последнее из них написано в
1855 г. Доминанта авторского вдохновения в нем – образ русского солдата. Тютчев
использует здесь (использует оригинально) неизменно вторгавшийся в русский
фольклор на протяжении многих столетий (начиная от «Слова о полку Игореве»)
образ ворона, терзающего свою добычу – воина, погибшего «за други своя» и тем
не менее оставленного на поживу хищным птицам и псам. Черный ворон садится на
телеграфную нить, бегущую из Севастополя к Петербург, «от моря и до моря».
И кричит он, и ликует,
И кружится все над ней:
Уж не кровь ли ворон чует
Севастопольских вестей?
Стр. 201.
Примером внутреннего интереса
Тютчева к социальным мотивам русского фольклора может служить также его
знаменитое стихотворение «Слезы людские, о слезы людские». Представленное в нем
сравнение людских слез с дождевыми струями (оно выполняет одновременно функцию
гиперболы) вполне согласовано с эстетическими принципами русского фольклора, в
котором уподобление человеческих слез течению ручья, реки и т. п. встречается
довольно часто. Равнением на эти принципы характеризуются такие, например,
образы Н.А. Некрасова, как: 1) «Прибитая к земле слезами... пыль» и т. д.
(«Тишина», 1857); 2) «Как дождь, зарядивший надолго, негромко рыдает она»
(«Мороз, Красный Нос», 1863). Ритмические особенности «Слез людских» Тютчева
также родственны народной поэтике. Фольклорная напевность придается
стихотворению отчасти дактилическим размером, но главное – дактилическими
окончаниями 3-го и 4-го стиха. Именно фольклорные интонации и способствуют
отождествлению слез людских со слезами народными. В стихотворении «Слезы
людские» Тютчев в первый и последний раз обращается к дактилическому окончанию,
но обращение это симптоматично. К моменту создания этого стихотворения (1849)
дактилические окончания в русской поэзии еще не были так прочно, как
впоследствии, закреплены за народно-крестьянской темой. Даже у Некрасова в этот
период дактилические окончания носят еще нейтральный характер (см., например,
его «Современную оду» и «Застенчивость»). В стихотворении «Слезы людские» Тютчев,
таким образом, как бы предвосхищает проникновение в русскую «книжную» поэзию
протяжно-минорных стихотворений на народную тему. В поэтическом наследии
Тютчева, кроме ранее названных, есть ряд других стихотворений, в той или иной
мере «перекликающихся» с народной поэзией («Утро в горах», «Весенние воды»,
«Ночное небо так угрюмо...» и др.). Стесненные заданным объемом статьи, мы
лишены здесь возможности их проанализировать. Но даже изложенные выше
наблюдения и факты позволяют сказать, что фольклор был для выдающегося русского
поэта мыслителя не «запредельной», а родственной его духовному складу стихией.
Фольклорность нащупывается в его стихах с трудом, – именно потому что она
входит в них органически. Тютчев рассматривал, по-видимому, и фольклорные, и
«архаистические» элементы собственного
творчества как основу его национальной образности. И они не только не
находились в противоречии с философичностью поэтических замыслов писателя, но и
способствовали ее утверждению.
На фольклорности Тютчева
лежит отпечаток его оригинальной личности. Ему были совершенно чужды
экстенсивные формы использования фольклора (стилизация, заимствование и т. д.).
Сущность отношений Тютчева к народнопоэтическому творчеству состояла в
переосмыслении последнего, возведении его на уровень
литературно-художественного творчества. Великий поэт, что подтверждается такими
его стихотворениями, как «В душном воздухе молчанье» и «Ты волна моя морская»,
высоко оценил музыкально-звуковые возможности заложенные в русской народной
песне. Поэзия Тютчева находилась в особенно тесном соприкосновении с теми
пластами русского фольклора, в которых отразилось первобытно-поэтическое
народное миросозерцание, его пантеистические и анимистические черты. Поэт не
остался чужд, однако, и тем видам современного ему фольклорного творчества, в
которых аккумулировались социальные интересы, общественные взгляды и этические
представления народных масс. Во внимании Тютчева к социальным мотивам русской
народной поэзии сказалась его близость к магистральным путям развития русской
литературы XIX в.
Список литературы
[1] См.: Ф.Я. Прийма. Р.Ф. Тимковский как
исследователь «Слова о полку Игореве». ТОДРЛ Института русской литературы
(Пушкинский дом) АН СССР, т. XIV, М.-Л., 1958, стр. 90.
[2] Н.П. Барсуков. Жизнь и
труды М.П. Погодина, кн. 1. СПб., 1888, стр. 91.
[3] К. Пигарев. Жизнь и
творчество Тютчева. М., 1962, стр. 271.
[4] Ф.И. Тютчев. Полное
собрание стихотворении. Л., 1957 («Библиотека поэта», Большая серия, второе
издание), стр. 68. Ниже ссылки на это издание приводятся в тексте.
[5] В. Даль. Толковый словарь
живого великорусского языка, т. 4. Второе издание. СПб.–М., 1882, стр. 93.
Для подготовки данной работы
были использованы материалы с сайта http://ruthenia.ru/