В
лондонском сборнике 1861 г. «Русская потаенная литература XIX столетия» под
заглавием «Молитва» было помещено стихотворение:
«Не
дай нам духу празднословья!»
И
так от нынешнего дня
Ты
в силу нашего условья
Молитв
не требуй от меня.
Его
автограф не известен, но исследователи рукописного наследия Ф.И. Тютчева
связывают этот текст с его именем на том основании, что оно было помещено в
альбоме 1820-х гг. вместе с другими его произведениями за подписью Ф.Т. [1]
Уже
в конце жизни в 1872 (1873 (?)) [2] поэт обратился к переложению великопостного
светильна, исполняемого на утрене в первые три дня Святой седмицы: «Чертог Твой
вижду, Спасе мой, украшенный, и одежды не имам, да вниду вон: просвети одеяние
души моея, Светодавче, и спаси мя». Приведем это переложение.
Чертог
Твой, Спаситель, я вижу украшен,
Но
одежд не имею, да вниду в него. [3]
Тютчев,
лишив стихотворение просительной молитвенной части, акцентировал внимание на
уверенности в необходимости духовного поступка и духовного подвига веры. «Не
дай нам духу празднословья...» и «Чертог Твой, Спаситель, я вижу украшен...» –
два полюса в авторской концепции молитвенного слова, между ними поиск духовной
опоры в мироздании, пророческие предсказания и исповедальное переосмысление
пережитого.
Молитвенная
тема в лирике Ф.И. Тютчева входит в контекст поэтических размышлений о природе
религиозного мировосприятия [4]. С одной стороны, сакральное слово
воспринимается как абсолютная ценность, в частности в проповедническом призыве,
обращенном ко всему человечеству: «Молитесь Богу, // В последний раз вы
молитесь теперь» (1, 156). С другой стороны, отвергается ее сакральная идея: «И
смысла нет в мольбе» (1, 172).
Оксюморонный
способ осмысления темы не подвергается однозначной трактовке, но обращает к
проблеме дискурсивной установки в разработке молитвенной ситуации. Можно
обнаружить любопытную закономерность, характерную для поэтики Тютчева. Сомнения
в отношении ключевых аспектов религиозного мировоззрения возникают только в
субъективной сфере «моего» знания о мире, причем эти сомнения представлены как
интимнейшие откровения исповедального плана. Эти откровения могут получать
исторический аспект при оценке современного состояния общества, одержимого
революционными идеями. Но когда религиозная проблематика проецируется в область
«другого» сознания (при этом наличествует эстетическая дистанция между
субъектом и объектом лирического действа, отстраненный взгляд на молитвенное
событие), то она осознается как непоколебимая данность или неизбежная
необходимость.
Сопоставим
два типа контекстов реализации мотива молитвы. К первому отнесем интимную сферу
чувств, «герметизирующую» представления о взаимоотношениях человека с Богом,
когда молитва осознается как органичная форма самовыражения и мировосприятия.
Ко второму – надличностные аспекты моральной, этической значимости, когда
размышления о необходимости обращения к вере вообще и к молитве в частности
обретают характер проповеди.
Герой
Тютчева находится в постоянном колебании, размышляя о возможности приобщения к
сакральному слову. Примером органичного восприятия молитвенного состояния
является судьба тютчевских героинь, освященных молитвенным дыханием. Молитва
«дышит на устах» возлюбленной («Восток алел... Ладья катилась...» 1831–36),
освящает ее любовь («Чему молилась ты с любовью...» 1851–52) и материнское
чувство к младенцу («Не раз ты слышала признанье...» 1851). Молитвенной печалью
проникается и сам герой в день поминовения возлюбленной, провидя ее ангельский
образ в запредельном мире («Вот бреду я вдоль большой дороги...» 1864).
Грехопадение – рождение – смерть – воскресение: на уровне частной жизни
сакральное слово вписывается в христианский цикл искупления.
И
другой аспект. В стихотворении «Наш век» (1851) представлен доведенный до
апокалипсического абсурда эстетический вариант несостоявшейся молитвы.
Безверие, выворачивающее наизнанку сами представления о вечных ценностях,
разрушает целостность религиозного мировосприятия, поэтому возникает осознание
погибели и жажда веры и тут же обостряется трагическая невозможность обращения
к просительному слову.
Подразумеваемая
искупительная молитва в век безверия вводится в стихотворение через свое
собственное отрицание:
Не
скажет век, с молитвой и слезой,
Как
ни скорбит перед замкнутой дверью:
«Впусти
меня! – я верю, Боже мой!
Приди
на помощь моему неверью!..» (2, 40)
Заключительные
два стиха восходят к евангельской легенде об исцелении Иисусом отрока,
одержимого духом немым. Отец отрока в ответ на призыв Христа веровать, «если
сколько-нибудь можешь», восклицает со слезами: «верую, Господи! Помоги моему
неверию!» (Марк. 9, 23-24). У Тютчева евангельская цитата – иллюстрация
вопиющей безысходности современного состояния мира, всего века. Это –
нравственный, этический, а по большому счету, исторический тупик всего
человечества, преодоление его в эстетической парадигме требовало особой
коммуникативной стратегии, придающей авторской позиции активную роль.
Монументальный
стиль, закрепленный в малых формах, – так определил особенность поэтики Тютчева
Ю.Н. Тынянов [5]. В.Н. Касаткина, исследуя политическую лирику поэта, соотнесла
стилевые особенности его панславистских произведений с проповеднической
традицией [6]. Грандиозность поэтического побуждения к действию, к
переосмыслению общечеловеческих ценностей вносила новые аспекты эстетического
обоснования необходимости обращения к молитвенному миросозиданию. Романтическая
тема пророческого предназначения поэтического слова суггестивно реализуется в поэзии
Тютчева в эмоциональной напряженности стиха, в установке на его действенную
природу [7]. Энергетические и функциональные потенции такого слова обретают
грандиозный масштаб, насыщаясь религиозными, историософскими, ментальными
свойствами. Тютчев говорит о необходимости обращения к вере как о последнем
шансе, предоставляющемся человечеству.
Слово
о преодолении безверия, греховности, высшей кары превращается в проповедь, в
которой существенная роль отводится молитве. Лирическое высказывание насыщается
энергией побуждения к действию, к религиозному поступку. Особенно остро
проблема духовного самоопределения встает в творчестве Тютчева 1840–60 годов на
волне раздумий об историческом пути России, возможности мирного диалога с
Западом. К молитвенно-покаянному слову он обращает всех («Я лютеран люблю
богослуженье...»1834): и императора («Пророчество» 1850), и папу Римского
(«Свершается заслуженная кара» 1867), и весь век заставляет задуматься о
современном растлении духа («Наш век» 1851).
К
середине XIX века молитвенная идея, получив проповедническое обрамление,
вызвала не просто непонимание, а отторжение современников от подобной доселе
незнакомой миссии, которую брала на себя светская литература. По характеру
пророческого импульса и проповеднической идеи авторская позиция Тютчева
сближается с эстетикой Н.В. Гоголя периода второго тома «Мертвых душ». Романтически
идеализированный образ пророка растворяется в дискурсивной установке
императивного, дидактического свойства, когда писатели не просто берут на себя
функцию оценки современной жизни с наивысшей нравственно-этической позиции, но
и поучают современников. Пиковая точка побуждения к религиозному самосознанию в
поэзии Тютчева связана со страстным увещеванием об искупительной молитве...
папы Римского (Пия IX): «Свершается заслуженная кара» (2, 185).
Проповеднический
дискурс придал молитве новые функциональные черты, так как она теперь
осознавалась как поступок, в своем высшем онтологическом значении. Она
перестает быть словом, замкнутом в себе самом, а воспринимается как событие,
вмещающее в себя космические законы, парадоксы современной жизни,
нравственно-этическую доминанту века. Подобная установка провоцировала
видоизменение утвердившейся в романтической поэзии молитвенной формы и
некоторую переакцентацию ее онтологического наполнения [8].
* * *
Интерес
к осмыслению ситуации богообщения в лирике Тютчева отразился в особой группе
стихотворений, воссоздающих элементы молитвенной архитектоники и сакрального
дискурса. Один из ярких тому примеров – «Олегов щит» [9], представляющий собой
поэтическую реакцию на события русско-турецкой войны и заключение
Андрианопольского мира [10].
В
стихотворении звучат три «голоса»: молитва мусульман («Аллах! пролей на нас
свой свет!..»), соборное слово христиан («Великий Бог! Веди нас ныне…») и
отстраненное авторское пророческое заключение:
Глухая
полночь! Все молчит!
Вдруг…
из-за туч луна блеснула
И
над воротами Стамбула
Олегов
озарила щит. (1, 71)
Тютчев
ориентируется не на внешнюю сторону исторического события, а на духовно-религиозное
настроение нации, воспроизводя две мировоззренческие модели мира. Тема молитв
обретает совершенно особый смысл за счет наслоения взаимоисключающих друг друга
религиозных систем. В финальном отклике на потенциальные возможности двух
со-бытий – лишь намек на их провиденциальный смысл, отсылающий к историческим
событиям эпохи завоевания Царьграда Олегом [11].
Обращение
Тютчева к молитвенной архитектонике в 1829 г. связано с актуализацией одной из
функций молитвенного действа – единения нации в кризисный исторический момент.
Две мировоззренческие модели мира в молитвах мусульман и христиан, драматизируя
лирическое событие, создают полифоническую основу «диалога диалогов». Военное
столкновение вытесняется орудием веры [12]. Подобное освещение русско-турецкой
войны придает значимость актуальнейшей для поэта теме бескровных завоеваний.
Следующим
этапом осмысления природы молитвы станет стихотворение «Пошли, Господь, свою
отраду…» Специфика тютчевского воссоздания молитвенной ситуации заключается в том,
что она обрамляет относительно самостоятельное лирическое событие, жизненный
фрагмент (путь «нищего», бредущего мимо сада), которому, в свою очередь, именно
в силу отстраненного молитвенного видения придается глобальное общечеловеческое
значение [13]. Тютчев подвергает художественному осмыслению религиозную молитву
за ближних, когда охранный диалог молящегося с Богом направляет сакральное
слово в сферу «другой» жизни и «другого» сознания.
Символика
пейзажной горизонтали в стихотворении разворачивается на фоне духовной
молитвенной вертикали, соединяющей мир земной и небесный.
Пространственно-временная организация, вписываясь в образ креста, накладывает
отпечаток на лирический сюжет, в котором взгляд изнутри лирического события
подвергается переосмыслению в молитвенном видении. Природная зарисовка насыщена
реальными зримо представляемыми образами, что создает целостную картину
локального пейзажа, которая в то же время теряет свою конкретику, обретая
оттенки призрачности, ирреальности. В стихотворении Тютчева нет даже
определенного субъекта лирического действа. Ведь нищий – это не герой
стихотворения, а лишь парафраза «того, кто…»:
Пошли,
Господь, свою отраду
Тому,
кто в летний жар и зной,
Как
бедный нищий, мимо саду,
Бредет
по жесткой мостовой… (2, 19)
Символическая
модель мира в данном случае формируется за счет смены и взаимодействия двух
точек зрения. Городской пейзаж представлен словно в двойном видении: реальные
образы (мостовая, сад, фонтан, грот), воспринимаемые в линейной перспективе,
преломляются в трансцендентном молитвенном видении, насыщаясь
интертекстуальными ассоциациями, основной из которых становится архетип
утраченного рая [14
].
Архитектоническая
модель молитвы в этом стихотворении находит предельную концентрацию всего в
одном стихе (но дважды воспроизведенном): «Пошли, Господь, свою отраду».
Возможности молитвенной темы развиваются не за счет актуализации просительной
части, а за счет привлечения внимания к судьбе «другого», «ближнего», «того,
кто...» Финальный повтор начальных стихов акцентирует значимость охранного
слова. Оно превращается из «моего слова о другом» в «мое слово о каждом»,
бредущем «жизненной тропой».
Обратим
внимание и на еще один важный момент, связанный с внутренней идеей
стихотворения. Мировоззрение лирического «героя» и субъекта сакрального
богообщения драматически не совпадают. В этом стихотворении молитвенное слово в
своем отстраненно-медитативном качестве проецируется на жизненную сферу
«того...», в поле зрения «которого» не входят ни молитвенное событие, ни молитвенный
поступок, ни молитвенная перспектива. Поэтому просьба, обращенная к Господу,
предполагает активную позицию не человека, а Бога, это – просьба о проявлении
божественной вездесущности в судьбе конкретного человека.
Дальнейшее
осмысление возможностей молитвенного дискурса в лирике Тютчева практически
закономерно соотнесено с поэтическими рассуждениями об онтологической природе
слова. Поэтому несомненный интерес в аспекте исследуемой проблемы представляет
стихотворение 1856 г.:
Все,
что сберечь мне удалось,
Надежды,
веры и любви,
В
одну молитву все слилось:
Переживи
– переживи! (2, 78)
Молитвенной
функцией в данном случае наделяется одно слово, значимость которого усиливается
за счет финального удвоения. Стихотворение датируется 8 апреля. Дата значительная
– день рождения Эрнестины Федоровны, жены поэта. Р.Ф. Брандт высказал
предположение, что в этом произведении Тютчев обращается к супруге и просит для
нее сил пережить его сближение с Е.А. Денисьевой [15
].
Начало
стихотворения вызывает ассоциации с христианским преданием об обратном. О мученицах
Вере, Надежде, Любви и их матери Софии, пострадавших за веру. Метафорический
пласт стихотворения таит в себе мотив «новой Софии». Жизненные победы в
драматическом совмещении несовместимого: вер, любовий, – выливаются в
молитвенную просьбу о преодолении жизни и примирении с реальностью.
Драматизм
лирической ситуации в стихотворении передается с помощью расщепления авторского
сознания, через отношение к себе как к другому [16
]. То, что
является «нормой» для авторского я («веры и любви»), для авторского ты
нуждается в молитвенном преодолении. Установка на самообращение трансформирует
религиозную форму.
В
сферу молитвенного события в стихотворении входит одно только побуждение
«переживи». Эстетическая установка полностью подчиняет себе религиозную
концепцию молитвенного слова. Весь жизненный опыт сливается в молитвенном
проникновении в область слова-состояния. Пере-живи – это преодоление жизни в ее
пограничном слиянии со смертью, мучительное ее продолжение в новом измерении
после пережитых утрат и тяжких испытаний. Глубоко интимное философское
осмысление семантического взаимовлияния приставочной и корневой морфем слова
создают фон осмысления его сущности. Для выявления онтологической природы
молитвенного осмысления бытийности СЛОВА необходим краткий экскурс в авторскую
трактовку этого явления.
Состояние
преодоления непреодолимого, очевидно, впервые наиболее остро постигло поэта
после смерти жены. К этому времени (октябрь 1838 г.) относится его признание
В.А. Жуковскому: «Есть ужасные годины в
существовании человеческом... Пережить все, чем мы жили – жили в продолжение
целых двенадцати лет... Что обыкновеннее этой судьбы – и что ужаснее? Все
пережить и все-таки жить. Есть слова, которые мы всю нашу жизнь употребляем, не
понимая... вдруг поймем... и в одном слове, как в провале, как в пропасти, все
обрушится». И далее: «Не вы ли сказали где-то: в жизни много прекрасного и
кроме счастия. В этом слове есть целая религия, целое откровение» (выделено
Тютчевым (4, 113)). Попытка вербализовать боль произошедшего придает напряжение
каждому слову. Жить и пере-жить впервые осознаны Тютчевым как явления абсолютно
разного масштаба, в глаголе «пережить» уже заключается боль утраты родного
человека.
Романтизм
создает условия для онтологического осмысления слова как микромодели
мироздания. Для Тютчева глагол переживи в определенный момент становится
отражением жизненного состояния, с которым невозможно примириться, но которое
присутствует как некая данность, неизбежность. Жизнь в ее пограничном
осмыслении превращается в источник поэтической рефлексии. В 1850 г. это
передается следующим образом:
Живя,
умей все пережить:
Печаль,
и радость, и тревогу –
Чего
желать? О чем тужить?
День
пережит – и слава Богу! (2, 18)
Магнетическое
притяжение бытийности слова набирает новую силу после сильнейшего потрясения,
пережитого Тютчевым со смертью Е.А. Денисьевой. Восприятие слова как отражения
состояния духовного надлома вновь входит в сферу поэтической философии Тютчева.
«Весь день она лежала в забытьи...» – одно из самых драматичных стихотворений.
Угасание жизненных сил возлюбленной на фоне неиссякаемой энергии мира, веселья
летних звуков, – одновременно переживаемые лирическим героем антиномии вводят в
стихотворение мотив «живого трупа»: «Я был при ней, убитый, но живой...» Вновь
появляется глагол пережить, буквально прочитываемый как преодоление смерти
близкого человека, когда в одно жизненное событие входит конечность другой
жизни:
Любила
ты, и так, как ты, любить –
Нет,
никому еще не удавалось –
О
Господи!.. и это пережить...
И
сердце на клочки не разорвалось...
(Выделено
в первоисточнике (2, 129))
Онтология
жизненной сферы с конца 1830-х гг. аккумулирует в себе два полярных состояния:
жить и пережить. За первым – восприятие полноты и целостности бытия, за вторым
– надлом и катастрофичность мира. С наибольшей силой этот контраст обнажается в
стихотворении 1866 г. «Графине А.Д. Блудовой», где глагол пережить наполняется окказиональным смыслом, притупляющим семантику
корневой части слова: «То, что нам с каждым днем яснее, // Что пережить – не
значит жить» (выделено Тютчевым (2, 154)).
Вернемся
к стихотворению 1856 г. Неожиданный и в какой-то степени неоправданный
поэтический вариант молитвы, воплощенный в одном слове «переживи», оказывается
актуальным для художественной философии Тютчева. Само по себе это слово не
обладает молитвенной идеей. Она актуализируется только в поэтическом и
эпистолярном контекстах. Одно слово концентрирует в себе авторскую мифологему
жизненного состояния в своем пограничном варианте. За молитвенным побуждением
здесь проступает молитвенное напряжение, духовная концентрация сил в поисках
опоры жизненного существования. Авторски маркированный глагол пережить часто
выделяется Тютчевым как в письмах, так и в стихотворных произведениях. Весь
жизненный опыт в своем переосмысленном виде предстает в этой словесной модели
побуждения к дальнейшей возможности жизни.
Еще
одним авторским вариантом сакрального жизнеосмысления станет искупительная
молитва о страдании. Речь пойдет о стихотворении «Есть и в моем страдальческом
застое…» В истории публикации этого текста обнаруживается упорное неприятие
молитвенного финала. В усеченном виде оно предстало уже при первой публикации
(И. Аксаков «Биография Ф.И. Тютчева»), а в материалах Р. Брандта молитвенные
строки названы «добавочными», которые «ценны, как биографическое указание;
однако художественность от их упущения только выигрывает» [17
].
Однако
именно финальный прорыв в сакральную сферу придает стихотворению онтологический
масштаб. Источник молитвенной рефлексии – острое переживание тяжелейшего
жизненного момента, связанного с переживаниями смерти Денисьевой. Начало
стихотворения – фиксация эмоционального надрыва, показанная сквозь призму
временной конкретики: «Часы и дни ужаснее других» (2, 137). У Тютчева
опрокидывается объективное восприятие времени. Минувшее, настоящее и будущее
обретают не горизонтальную линейную направленность, а принимают форму
вертикали: минувшее – как труп, лежит под землей, а над ним – бездушный мир
«действительности ясной». Субъективное восприятие времени очерчивает
направленность лирической медитации, воплощенной в молитвенной вертикали
обращения к Богу. Молитва о жгучем страдании, способном рассеять мертвенность
души, представлена как единственно возможный эмоциональный всплеск.
О,
Господи, дай жгучего страданья
И
мертвенность души моей рассей –
Ты
взял ее, но муку вспоминанья,
Живую
муку мне оставь по ней, –
(курсив
в первоисточнике (2, 137))
Через
молитвенное слово лирический герой вступает в область духовного провидения той,
которая умела «Страдать, молиться, верить и любить». Он словно соприкасается с каждым из этих
состояний, творя молитву Господу о страдании, в которой воскресает образ
возлюбленной. Ретроспекция и молитвенная перспектива сфокусированы в
единственном образе, упорно возникающем в воспоминании «о ней».
Исследуя
специфические особенности молитвенной архитектоники, особую роль в воссоздании
духовной медитативной атмосферы мы отводим онтологии сакрального имени, которое
концентрирует в себе ценностные аспекты миропорядка [18
].
Обращение к Господу – это завязка молитвенного события. Молитвенное
проникновение в иносферу в произведении «Есть и в моем страдальческом
застое...» получает дополнительное контекстуальное осмысление, потому что
потусторонний мир – прибежище умершей возлюбленной. Так в стихотворении Тютчева
появляется еще одна сакральная именная сфера, онтологическим дублетом которой
становится местоимение она. Рефренная анафора «По ней, по ней...» и авторски маркированное
местоимение ее актуализируют эту сторону молитвенного поступка. Онтология ее
присутствия в воспоминаниях молящегося равнозначна онтологии присутствия
Господа в мире.
Следующим
этапом осмысления молитвенной проблематики стала молитва старца. Тютчевские
рассуждения в переписке и поэзии о реальности неизбежной смерти аккумулирует
1866 год. Причинами тому были смерть матери, скончавшейся 14 мая этого года,
переживания смерти Денисьевой и ее детей. На волне раздумий о трагическом
несовпадении космических законов бытия с жизненным циклом отдельной личности
создается стихотворение «Когда дряхлеющие силы...» Это – рефлексия стареющего
человека по поводу «изменяющей жизни».
Динамика
молитвенных просьб вопреки стремлению к самоуспокоению раскрывает процесс
постепенного сокрытия внешних, вербальных («малодушных укоризн», «клеветы»), и
внутренних, невербальных («чувства затаенной злости», «желчи горького
сознанья»), проявлений недовольства изменяющимся миром. Многочисленные
синтаксические повторы, развивающие тему спасения не в религиозном, а в
реально-бытовом плане, словно имитируют эффект старческого бормотания, задорной
сварливости. Диалогическое расщепление сознания, спровоцированное формой
просительной молитвы, обнажает болезненное переживание пороговой ситуации:
Когда
дряхлеющие силы,
Нам
начинают изменять
И
мы должны, как старожилы
Пришельцам
новым место дать, –
Прости
тогда, нас, добрый гений,
От
малодушных укоризн,
От
клеветы, от озлоблений
На
изменяющую жизнь… (2, 162)
Стихотворение
использует элементы молитвенной архитектоники: здесь есть обращение к особого
рода сакральному источнику («гению») и просьбы, имеющие охранительный смысл.
Однако наполнение этой формы просительного слова имеет чисто эстетический
характер. Обращение к «доброму гению» с просьбами о спасении, регламентирующими
поведение человека на склоне жизни, становится той поэтической условностью,
которая в отстраненном видении собственной беспомощности перед неизбежностью
помогает найти возможность примирения с самим собой и миром. Эта условность тем
более ощутима, что Тютчев использует ту лирическую схему, по канве которой были
сотканы первые романтические излияния Музам, Гениям, Фебу и т.д. Но в начале
века эти поэтические медитации носили юношески озорной характер первых романтиков,
молитвенные излияния стареющего поэта к устаревшему кумиру – прибавляет
стихотворению долю горькой иронии.
*
* *
Специфика
освещения молитвенной проблематики в творчестве Ф.И. Тютчева связана с
осознанием поэтом катастрофичного состояния мира, находящегося на грани
духовного растления или на грани разрушения личного бытия. Молитва, как
искупительное действо, признается единственным событием, способным приобщить
человека к мировой гармонии. С одной стороны, атеистические тенденции
современного мира порождают грандиозную проблему целесообразности богообщения в
творении, лишенном творца, но с другой, – именно вера и ее проявленность в
молитве противостоит антихристанским революционным тенденциям.
Наделение
сакрального слова искупительными функциями влияет на характер стихотворных
молитв. В поэзии Тютчева молитвенный сюжет-архетип в большинстве случаев
предстает в сжатом, концентрированном виде. Он является отправной точкой для
воссоздания макродиалога. Концентрация молитвенной модели обращения к высшему
божественному началу даже в пределах одного стиха становится мгновенной
отсылкой к припоминанию известного, что организует горизонты читательского
восприятия словесного события. Ни в одном из проанализированных нами
стихотворений молитвенная диалектика не стала основой единого сюжета.
Лирическая мысль у Тютчева стремится ускользнуть от сакральной вертикали, от
привязанности к сакральному источнику и воссоздать свой мир, со своими земными
ценностями, жизненными фрагментами. Однако именно онтологическая природа молитвенного
слова придает этим рассуждениям бытийный смысл. Архитектонические фрагменты
молитвенного сюжета, даже в своем концентрированном виде, организуют горизонты
молитвенной макромодели мира и ее охранной природы.
Список литературы
[1] См. комментарий Г.И. Чулкова в издании:
Тютчев Ф.И. Полное собрание стихотворений. М., 1994. Т.2. С. 502–503.
[2]
Вопрос о датировке стихотворения не решен однозначно. Г.И. Чулков относит его к
1873 г., времени предсмертной болезни: Тютчев Ф.И. Полное собрание стихотворений…
Т.2. С. 500; К.В. Пигарев – к 1872 г.: Тютчев Ф.И. Лирика: В 2-х тт. М., 1966.
Т. 2. С. 336.
[3]
Тютчев Ф.И. Полное собрание сочинений и письма: В 6-ти тт. М., 2002 – 2004. Т.
2. С. 239. В дальнейшем тексты Тютчева цитируются по этому изданию с указанием
в скобках тома и страницы.
[4]
Розадеева М.А. Евхаристическое богословие Ф.И. Тютчева // Религиозные и
мифологические тенденции в русской литературе XIX в. М., 1997. С. 88–97.
[5]
Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С. 38–51.
[7]
Ср.: Вересов Д.А. Концепция евангельского слова в поэтике Ф.И. Тютчева
(постановка темы) // Евангельский текст в русской литературе XVIII-XX веков.
Петрозаводск, 1998. С. 254–268.
[8]
Подробнее в нашей работе: «Молитва» в русской лирике XIX века // Русская
стихотворная «молитва» XIX века. Антология. Томск, 2000. С. 7–56.
[9]
Название появилось только в 1854 г. при публикации в «Рауте», первая публикация
– 1829 г., вместе со стихотворением «Видение»: Гаврилов А.К. «Видение» Ф.И.
Тютчева: История жанрового переосмысления // Жанр и композиция литературного
произведения: Историко-литератур. и теоретич. исследования. Петрозаводск, 1989.
С. 41–56.
[10]
Шеремет В.И. Турция и Андрианопольский мир 1829 г. Из истории Восточного
вопроса. М., 1975. О тютчевском осмыслении «Восточного вопроса» см.:
Котельников В.А. Восточный вопрос в русской политике и литературе // Русская
литература. 2004, № 2. С. 17–19.
[11]
См.: Карамзин Н.М. История государства Российского. М., 1989. Т.1. С. 103–105.
[12]
Молитва как «орудие веры» – частотный образ в святоотеческой традиции. См.:
Иоанн Лествичник. Лествица, возводящая на небо. М., 1997. С. 277.
[13]
В истории осмысления этого шедевра Тютчева молитвенная идея не учитывалась.
Ср.: Аксаков И.С. Биография Федора Ивановича Тютчева. М., 1997. С. 108;
Берковский Н.Я. Ф.И. Тютчев (Вступительная статья) // Тютчев Ф.И. Полное
собрание стихотворений. Л. 1987. С. 37; Петрова И.В. Мир, общество и человек в
лирике Тютчева // Тютчев Ф.И. Литературное наследство. Т. 97. Кн. 1. С. 34–35;
Пигарев К.В. Тютчев Ф.И. и его время. М., 1978. С. 270.
[14
] См. нашу работу: Образ мира в стихотворении Ф.И. Тютчева
«Пошли, Господь, свою отраду...» // Вестник Томского государственного
педагогического университета. Серия: «Гуманитарные науки» (Филология). Томск,
1999. Вып. 6 (15). С. 6–8.
[15
] Брандт Р. Материалы для исследования «Федор Иванович Тютчев и
его поэзия» // Известия отделения русского языка и словесности Императорской
Академии Наук. 1911. Т. XVI. Кн. 2 . С. 194.
[16
] Ср.: Лотман Ю.М. Заметки по поэтике Тютчева // Лотман Ю.М. О
поэтах и поэзии. СПб., 1996. С. 555.
[17
] Брандт Р. Материалы для исследования «Федор Иванович
Тютчев»... С. 211.
[18
] Булгаков С.Н. Философия имени. СПб., 1998; Лосев А.Ф. Имя.
Сочинения и переводы. СПб., 1997: его же: Философия имени. М., 1990.
Онтологические аспекты имени, применительно к молитвенной лирике, рассмотрены в
нашей работе: Русская стихотворная «молитва» XIX века. Антология... С. 21–25.
Список литературы
Для
подготовки данной работы были использованы материалы с сайта http://ruthenia.ru