Философские истоки и основы мировосприятия И. Бродского
Философские истоки и основы мировосприятия И. Бродского
Глава I. Философские истоки и основы мировосприятия
Иосифа Бродского
1. Влияние английской метафизической поэзии
Отличительной чертой И.Бродского как личности и поэта является его
«всеотзывность» мировой культуре. Он вступает в диалог с поэтами, писавшими
на разных языках и в разное время: английскими поэтами-метафизиками Джоном
Донном, Марвелом, Т.С. Элиотом, поэтами-современниками У.Х.Оденом, Чеславом
Милошем, со своими русскими предшественниками–Пушкиным, М. Лермонтовым,
Е. Баратынским, Г. Державиным. Однако цель настоящего раздела – проследить
влияние английской метафизической поэзии XVII века, на философские
воззрения, образность и стилистику лирику Иосифа Бродского.
Прежде всего, речь пойдет о Джоне Донне, которому Бродский посвящает одно
из наиболее известных ранних стихотворений – «Большая элегия Джону Донну» и
которого он переводит. Как указывают исследователи, в круг интересов
раннего Бродского английский поэт-метафизик попадает благодаря Т.Элиоту, в
своих стихах прославившего Донна как «за опытного знатока»(т.е. примерно то
же, что хлебниковское «за» в «за-умь»).Для Элиота суть открытий Донна и
других поэтов-метафизиков заключалась в соединении чувства и мысли [ ;
195]. Вступая в спор о соотношении эмоций и разума, Элиот находит
взаимопроникновение аффекта (эмоций) и интеллекта в тех видах поэзии,
которые он называет метафизическими в более широком смысле слова (Данте,
Бодлер, Рембо, Лофарг). К этому ряду следует добавить и самого Элиота. В
русской традиции предшественником Бродского считают, прежде всего,
Баратынского, по мнению которого «художник бедный слова» главным образом
занят мыслью.
Поэзия Бродского синтезирует размышления и страсть, что отделяет ее и от
преимущественно эмоциональной лирики (известно его неприятие поэзии
Блока),и от собственно философских рассуждений (например, новшеских,
оставлявших Бродского равнодушным).
Бродский до сих пор остается первым и единственным русским поэтом,
который сумел освоить и вжиться в английскую метафизическую традицию. В
русской поэзии не было средств для воплощения такого рода медитаций. В
европейской поэзии метафизическая проблематика эпохи барокко, а именно:
одиночество человека во вселенной, противостояние человека и Бога,
вопрошание самого существования Бога,- имеет, во-первых, много общего с
экзистенциализмом, во-вторых, отвечает философским запросам Бродского.
На этом своеобразном пути, необычном для русской поэзии, одним из ранних
наставников является Джон Донн. Из тематических перекличек Донна и
Бродского одна из самых ярких касается смерти, особенно в позднейших стихах
о смерти и ее преодоления у Бродского. По мнению, Л.Баткина, тема смерти
представлена как магистральная во всей поэзии Бродского
[см.:[ ]]. Однако следует подчеркнуть, что в контексте лирики ХХ
столетия эта тема разрабатывается поэтами-символистами – Анненским,
Сологобом, Рильке, позже Аполлинером и Лоркой Шах, например, страх смерти
определяет основное содержание поэзии И.Анненского. Но если у Анненского
это продиктовано в первую очередь его индивидуально-психологическим
состоянием (болезнь сердца, которое могло остановиться в любую минуту), то
Бродского от названных поэтов отличает метафизическое осмысление смерти. В
последнем предсмертном цикле его занимает проблема Воскресения, дыры,
которую он сам рассчитывал преодолеть в броне небытия. Как указывает
В.ВС.Иванов, «в последних стихах, представляющих собой его слова прощания и
завещания, Бродский оказывается прежде всего поэтом-метафизиком».
[ ;199] Уходя, он приоткрывает русской поэзии этот путь.
Влияние поэтов-метафизиков просматривается на уровне образности и
стилистики.
Характерным для метафизической поэзии является тенденция к обновлению и
осложнению стихотворного языка, индивидуализация мировосприятия, осознание
условности поэтических приемов. Общая идея – напряжение чувства под знаком
разума, устремленного в безграничность и чающего откровения.
Метафизическую традицию отличает предельная метафорическая насыщенность в
сочетании с нарочито сниженным слогом, словесная эквилибристика,
пристрастие к оксюморонам и антитезам, гиперболе и гротеску, парадоксальная
заостренность поэтических формул, неравномерность композиции, прерывистое
развитие сюжета, «остраненность» исходной фабулы, причудливая
фантастичность коллизий, контрастность описаний и персонажей. Мастер
парадоксов и контрастов, Бродский учился у англо-американских метафизиков
сдержанности в выражении поэтических чувств, универсальному значению и
тревожной примеси абсурда.
От Донна, которого он изучал, переводил и воспел в «Большой элегии Джону
Донну», Бродский унаследовал целый ряд качеств. «Важнейшими среди них
являются: страсть к парадоксам в их самой пространной и «схоластической»
разновидности и метафизическое сопряжение или стремление преодолеть
абстрактность собственной метафоры – порой интеллектуально выспренно и
схоластично, - стягивая ее элементы нитями прочными, но натянутыми, как
струны.» Очевидно, что эти свойства /парадоксальность и сопряжение/ тесно
связаны между собой. Благодаря первому из них, Бродский, используя свою
игру слов и разветвленный синтаксис, вместе с читателями прокладывает через
дебри иллюзорных определений путь, в конце которого – выводы, порой
противоречащие здравому смыслу и обыденному сознанию. Благодаря второму
качеству Бродский сумел пойти дальше случайных лейтмотивов , перейдя к
развернутым метафорам и целым гроздьям визуальных образов, на которых он
основывает абстрактную метафизику своих стихотворений. Подобно Донну,
Бродский демонстрирует склонность выражать большое и общее через малое
/например, красота, смертность – бабочка/. В его «Семь лет спустя», как в
стихотворении Донна «Доброе утро», любовь превращает маленькую комнату во
вселенную. И наконец, пожалуй, самым убедительным является тщательно
продуманное использование Бродским геометрических фигур. Так, образ
треугольника в «Пенье без музыки» делает зримой его трагическую разлуку и
вечное изгнание. Этот прием, совершенно неизвестный в русской поэзии,
восходит к прямым, кругам, спиралям донновских циркулей, символизирующих
«христианское единение и надежду на счастливый исход» [ ;197]
1.2. Трансформация идей философского экзистенциализма в мировосприятии и
поэзии Бродского
Мировоззрение Бродского во многом определяется философским
экзистенциализмом С.Керкегора и Л.Шестова, а также экзистенциализмом 40-50х
годов, идей, которые носились в культурном воздухе эпохи. Попов под его
сильное обаяние в период своего мировоззренческого формирования, Бродский
от него никогда не уходит. Мысль о близости идеям экзистенциализма мотивов
поэзии Бродского неоднократно высказывается исследователями
[36,51,53,31,32,5,58,57]. Так, разделяя мнение об экзистенциальной основе
поэзии Бродского, литературоведы указывают: «В основном Бродский вопрошает
Всевышнего и ведет свою тяжбу с промыслом, минуя посредников: предание,
Писание, Церковь. Это Иов, взыскюущий смысла (только подчеркнуть
неоффектированно) на весьма прекрасных обломках мира. А те, кто пытается на
него сетовать, невольно попадают в положение друзей Иова, чьи советы и
увещания – мимо цели. Влияние на Бродского Кьеркегора можно проследить на
протяжении всего творческого пути стихотворца [36;244].
Интерпретируя религиозно-философские мотивы поэзии Бродского как
экзистенциаличные и сопоставляя их с идеями Кьеркегора и Шестова, Джейн
Нокс истолковывает мысль Бродского о строении человека не как о наказании,
не следствии его вины, на как основе его существования, как скептического
отношения поэта к возможностям разума [ ]. Именно это, по мнению
исследователя, - свидетельство родства Бродского с экзистенциалистами, в
частности, со львом Шестовы. Действительно, вслед за Кьеркегором, Шестов
утверждает: знание порочно. Оно не приближает к Богу, но, напротив того,
отдаляет. Ты обречены, обязательны познавать, потому что жизнь – движение,
и тем не менее… Мы обречены, заключает Шестов, дрейфовать от «профессора
философии» Гегеля с его всеобъемлюще разумностью и системностью к «частному
философу Иову», чьей прерогативной является Абсурд.
Главным словом, опорным символом для Шесова является «слово и вера»:
свобода от всех страхов, свобода от принуждения, безумная борьба человека
за невозможное, борьба и преодоление невозможного. В предсмертной книге
«Киргегард и экзистенциальная философия» он утверждает, что, если
умозрительная философия исходит из данного и самоочевидностей и принимает
их как необходимое, то философия экзистенциальная через веру преодолевает
все необходимости: «Верою Авраам повиновался идти в страну, которую имел
получить в наследие и пошел, сам не зная, куда идет» [105, с. 85]. Чтобы
прийти в обетованную землю, не нужно знание, для знающего человека земля не
существует. Обетованная земля там, куда пришел верующий. Она и стала
обетованной, потому что туда пришел верующий. Это положение философии
Л. Шестова в той или иной мере находит отражение в стихотворениях
Бродского «Исаак и Авраам», «Сретенье», «Пришла зима», «Примечание к
папоротнику».
Экзистенциальная мысль о разуме как о силе, ограничивающей
возможности человека в постижении высшей реальности, отражена в
стихотворении «Два часа в резервуаре»:
Бок органичен. Да. А человек?
А человек, должно быть, органичен.
У человека есть свой потолок,
Держащийся вообще не слишком твердо».
(I : 435).
«Общие места философской мысли представлены в этом стихотворении с двух
сторон: как воплощенная пошлость, филистерство, которая маркируется
мокорошеческим языком (смесь немецкого и русского) и как выражение
бесовского начала.
Восприятие рационализированного взгляда на мир как следствие грехопадения
человека, соблазненного дьяволом, отличает воззрения Л. Шестова, трактовка
взглядов самого известного немецкого философа – Гегеля как квинтэссенции
безрелигиозного сознания свойственная Кьеркегору [ ;165]
Однако следует учесть, что антипотемичность, существование соединения
взаимоисключающих суждений как кардинальный принцип поэтики Бродского
проявляется и в этих вопросах. В лирике Бродского можно найти не меньшее
количество противоположных высказываний. Антитеза «философия – вера»,
«Афины – Иерусалим», присущая сочинениям Л. Шестова, не определяет всего
существа философских мотивов Бродского.
Близость смысла стихотворение Бродского идеям Кьеркегора и Шестова, с
точки зрения В. Полухиной, не исключает существенных различий: «В случае
Бродского его склонность идти до крайних пределов в сомнениях , вопросах и
оценках не оставляет убежища никаким исключениям. В его поэзии разум
терроризирует душу, чувства и язык, заставляет последний превзойти самого
себя». [54;151]. Иными словами, в отличие от обоих экзистенциальных
философов Бродский не утверждает веру в Бога как сверхрациональное
осмысление ситуации абсурда бытия. Если философы резко противопоставляют
разум вере, то поэт не сомневается в правильность рационального знания,
считая его не меньшей степени, чем веру, способом постижения мира.
Как неоднократно казано в литературе, для Бродского характерна
установка на поэтическое истолкование таких философских категорий, как
Время, Пространство, взаимоотношение с миром «лирического Я». Родство
Бродского с экзистенциализмом проявляется в образной поэтике, в построении
поэтической модели мира. Он перекликается с экзистенциальными философами,
когда они прибегают к художественным приемам выражения своих идей. Так,
геометрически осмысленное пространство в поэзии Бродского соотносится с
примерами из геометрии и стереометрии, которыми Лев Шестов иллюстрирует
экзистенциальный опыт Кьеркергора
[ ] . однако понимание Времени Бродским отличается. Для поэта Время
обладает позитивными характеристиками. Оно в противоположность
статистическому Пространству освобождает из под власти неподвижности;
однако одновременно Время и отчуждает «Я» от самого себя. Утраты, которые
несет Время – один из леймотивов поэтической философии Бродского. Он
афористически запечатлен в одном из эссе поэта: «Общего у прошлого и
будущего – наше воображение, посредством которого мы их созидаем. А
воображение коренится в нашем эсъотологическом страхе: страхе перед тем,
что мы существуем без предшествующего и последующего» [ ]. Мотив
Времени – в своей чистой сущности неподвижного (вечности – «Осенний крик
ястреба», 1975), стоящего под вещественным миром («мысли о вещи-
«Колыбельная Трескового мыса») перекликается с трактовкой Времени у
экзистенциалистов. Однако «повторение» события, возможность преодоления
потока Времени Бродский, в отличие от Кьеркегора, исключает для индивида:
«повторяться» могут исторические события, но такие повторения –
свидетельства обезличивающего начала Истории, которая вообще враждебна «Я»;
[Нобелевская лекция, 1987] [1;8-9]. Мотив остановившегося Времени или
спресованности, сжатия – не физического, но исторического – времени,
пронизан экзистенциальными мотивами страданий и отчаяния.
Экзистенциальное мировидение во многом определяет отношения к бытию
лирического героя Бродского. Отчужденность «Я» от мира и других у поэта
генетически восходит к романтическому двоемирию, к противопоставлению героя
и толпы, однако у автора «Части речи», «Новых стансов к Августе»
романтический контраст и осложнен экзистенциалистским отчуждением «Я» от
самого себя [ ]. Для лирического героя характерны чувства отчаяния,
понимание абсурда бытия, отчужденность от мира и его неприятие, то есть
чувства и экзистенциальные состояния, определяющие внутренний мир человека
ХХ столетия. С философами-экзистенциалистами И. Бродскго роднит оправдание
страдания и боли. Как бы человек ни протестовал, он оставлен один на один с
неизбежностью того факта, что «человек есть испытатель боли», что «боль не
нарушение правил» («Разговор с небожителем» 2:213). Эта мысль
подчеркивается в стихотворении «1972 год» :
… Только размер потери и
Делает сметного равным Богу
(II; 293) мотив внерационального оправдания страданий, понимания его как блага,
несущего человеку мистический опыт богообщения, характерный для религиозной
экзистенциальной философии, в лирике Бродского может быть облечен как в
амбивалентную утвердительно-отрицающую форму («Разговор с небожителем»),
так и выраженный вполне однозначно («На весах Иова», «Исаак и Авраам»).
1.3. Отношение Бродского к иудео-христианским ценностям
В исследовании проблемы «Бродский и христианство» показателен
«разброс мнений», каждое из которых находит обоснование в текстах и словах
самого поэта. Интерпретация поэзии Бродского как христианской в своей
основ, «антиязыческой» наиболее полно представлена в работах Я.
Гордина [ ] и И. Ефимова [ ]. Другие исследователи (кстати, в
пределах одного сборника – «Размером подлинника») определяют ее как
«виехристианскую, языческую» [ ]. Не определенность и проблематичность
внецерковной веры поэта наиболее отчетливо выражены в интервью Петру Войлю
[ ]. Но в другом интервью Бродский говорит следующее: «Каждый год на
Рождество, я стараюсь написать по стихотворению. Это единственный день
рождения, к которому я отношусь более-менее всерьез… Я стараюсь каждое
рождество написать по стихотворению, чтобы таким образом поздравить
Человека, который принял смерть за час» [ ].
А далее следует интервью с А. Найманом, где он приводит строки
Бродского « Назорею б та старость, /воистину бы воскрес», которые, по
утверждению А. Наймана, его оскорбляют [Р.П. с 144-145]. Речь идет о
стихотворении «Горение». Действительно, они неприемлемы для христианина по
нескольким причинам. Во-первых, поставлена под сомнение идея Воскресения,
что совершенно невозможно даже «для плохого христианина», каким называет
себя Бродский. Во-вторых, в иерархии христианских ценностей абсолютное
место отводится Богу. В приведенных строках страсть к женщине оказывается
сильнее чувств Христа, любимая становится выше Бога. А самое главное –
отсутствует пиетет по отношению к Творцу, и Бог рассматривается всего лишь
как источник для еще одного сравнения.
Для объективности картины в этом вопросе еще обратимся к еще
нескольким суждениям. Например, к высказыванию А.Кушнера: «Религиозным в
настоящем смысле этого слова Бродский не был. Он даже ни разу не посетил
Израиль, Иерусалим…
С господом Богом у него были свои интимные, сложные отношения, как
это принято в нашем веке среди интеллигентных людей… Но каждое
стихотворение поэта – молитва, потому что стихи обращены не к читателю.
Если эта внутренняя, сосредоточенная речь и обращена к кому-то, то, как
говорил Мандельштам, - к «провиденциальному собеседнику», к самому себе, к
лучшему, что тебе не принадлежит, к «небожителю» [Здесь; 206]. В какой-то
мере с а. Кушнером солидаризируется Л. Лосев: «Иосиф всегда категорически
отказывается обсуждать вопросы веры… Мне смехотворны нападки на
христианство Иосифа. Или иудаизм Иосифа, или атеизм Иосифа и т.д... Я
думаю, что в русской литературе нашего времени, в русской поэзии после
Ахматовой, Цветаевой, Мандельштама не было другого поэта, который с такой
силой выразил бы религиозность как таковую в своей поэзии» [Зв.;
163].
Спорить о месте христианских ценностей в системе взглядов Бродского,
их влиянии на поэзию, о месте евангельских и шире – библейских тем в его
лирике можно до бесконечности, если не обращать внимания на слова самого
Бродского, указывающие на возможность обойтись без выбора: «Кавафис
раскрывался между язычеством и христианством, а не выбирал из них» [IV;
176]. Кроме язычества и христианства, это отказ доверять чему-либо, кроме
непосредственно данного и проверяемого, т.е. позитивизм: «Больше не во что
верить, опричь того, что // покуда есть правый берег у Темзы, есть // левый
берег у Темзы» [II; 351]. Просматривается и иудаизм: «Я придерживаюсь
представления о Боге как о носителе абсолютно случайной, ничем не
обусловленной воли… Мне ближе ветхозаветный Бог, который карает…
непредсказуемо» [Свен; 90]. Непосредственно – язык: «Если Бог для меня и
существует, то это именно язык». Для поэта царство небесное, доктрины и
т.д. – только трамплины, отправные точки, начальный этап его метафизических
странствий (Свен, 91; 94).
По видимому, продуктивнее согласиться с исследователями о
существовании параллельных миров у Бродского [Уланов]. Его мировосприятие и
поэзия отражает состояние культуры постмодернизма. Современные сознания и
культура лишены целостности и однозначности. Современность вбирает в себя и
сопоставляет самые разные теории, идеи, ценности, унаследованные от прошлых
эпох, делает их предметом рефлексии. Культура перестает быть сменой
ментальных парадигм. (Освольд Шпенглер, Френсис Фукку – Яма). ХХ век
осознает условность и ограниченность всех теорий и мировоззрений и исходит
из принципа их взаимодополняемости. В случае Бродского наблюдается такое же
стремление не выбирать и ни от чего не отказываться даже в ущерб цельности.
Потому мы согласимся с позицией Анатолия Наймана, который замечает, что
предпочитательнее говорить не о Творце, а о небе у Бродского и что в
словосочетании «христианская культура» поэт делает акцент не на первом, а
на втором слове [Р.П; 142]. Закономерно возникают вопросы: каковы
религиозные истоки поэзии Бродского? Под влиянием каких факторов происходит
его приобщение к иудео-христианской культуре? Какое место в мировосприятии
поэта занимают ее ценности? И, наконец, каковы основные постулаты его
христианства?
Среди факторов, обусловивших приобщение Бродского к христианству,
следует назвать «духовную жажду». Любой человек, искренне задавшийся
вопросом: «Что правит мирозданием?» спрашивает о Боге. Взращенный в недрах
безбожного государства без наставников, без богословских книг (Бродский
указывает, что Ветхий и Новый завет он прочитал в возрасте 23 или 24 лет)
он пришел к мыслям о Боге одной лишь силой и страстью своего неземного
вопрошания (см: Еф, Амирский). Впечатление от Священного писателя поэт
называет самим сильным в его жизни. Несмотря на то, что Книги Библии были
прочитаны после Бхоговат-гиты и Махаб-херсты, он совершает выбор в сторону
идеалов христианства, или как бы подчеркивает, иудео-христианство,
поскольку одно не мыслимо без другого.
Можно предположить, что одним из истоков «духовной жажды» является
культура Петербурга, христианская по своей сути. Неслучайно
восемнадцатилетний поэт еще до прочтения Библии напишет: «Каждый пред Богом
наг. / Жалок, наг и убог./ В каждой музыке Бах,/ В каждом из нас Бог» (I;
25). Эрмитаж, среди картин которого множество полотен на библейские сюжеты,
духовная музыка Баха, Гайдиа, Персела, архитектура Петербурга с
величественными христианскими соборами становится для Бродского духовным
убежищем, атмосферой, обусловившей его, «если не обязательно
интеллектуальную, то по крайней мере душевную деятельность» [Амур.; 115]. К
культурным влияниям следует отнести и высокую классику, поскольку Бродского
к христианству привела сама поэзия, как через собственную поэтическую
практику, так и через стихи Баратынского, Пушкина, Мандельштама» [Куллэ;
105] . подчеркивая духовную природу поэзии, сам Бродский отмечает:
«Стихотворение, в конце концов, приводится в действие тем же механизмом,
что и молитва» [Ренгин. Фил. Трад.; 13]. Особенное значение в становлении
аксиологии Бродского имеет творчество Данте, Уистана Одена, Томаса Элиоте.
Непереоценимую роль в формировании христианских ценностей Бродского
сыграла Анна Ахматова. Она стала последним классиком русской литературы,
писавшим стихи на библейскую тематику. Личное знакомство поэта с А.
Ахматовой, разговоры на темы религиозного существования повлияли на
духовную жизнь Бродского. По словам поэта, именно то, чего она «простила
врагам своим, было самым лучшим уроком того, что является сущностью
христианства» [Глэд; 130]. Анне Андреевне Ахматовой посвящены стихи,
ставшие вершиной его духовной поэзии: «Сетера Сретенье (1972) и «На
столетие Анны Ахматовой (1989). В одном из интервью поэту сказали о том,
что христианская тема – в традиционном понимании – не обозначена достаточно
отчетливо, выпукло» в его поэзии на что он ответил: «Она проявляется в
системе ценностей, которые в той или иной степени присутствуют в
произведениях» [Амур.; 115]. Высказывания, эссе, литературно-критические
статьи поэта, его поэзия, мемуарная литература дает возможность назвать
основные постулаты, которые определяют систему христианских ценностей
Бродского: Христос есть Спаситель человечества [I; 295;II;287,III;127];
голос Бога – это голос любви и прощения (III;178); творчество – это
индивидуальное стремление к совершенству и в идеале – к святости (IV;181);
христьянин – это человек, который предъявляет к себе высокие нравственные
требования [О Цветаевой; 181].
2.2. Структура лирического «Я» в философской лирике Бродского.
В литературческих исследованиях традиционная проблема лирического героя
оформляется в сложную проблему отождествления создателя текстас
непосредственным носителем текста: поэтическая персона, лирический герой,
художественное «Я», нарративная маска или обобщенный лирический субъект.
[ ]
Исследование вопроса о субъективной организации поэзии Бродского в
настоящем разделе опирается на концепцию Ежи Форино: «И если о самом
субъекте можно судить по свойствам его речи, то об авторе – уже по
свойствам и функциям созданного им субъекта» [ ]
Присутствие автора в лирике поэтически замаскировано. Но если
проанализировать средства изображения созданного Бродским субъекта, то
можно обнаружить, что основной принцип построения образа лирического героя
размещается на пересечении нескольких уровней – эстетического поэтического,
тематического и концептуального.
Что же лежит в основе лирического героя Бродского?
В интервью Джону Глэду Борис Хазанов отметил: Бродский – первый, а может
быть, единственный в русской поэзии большой и крупный поэт, который не
является лириком… Это поэт, которому лирическая стихия чужда, может быть
противопоказана» [ ] Это очень важный момент, так как он откладывает
отпечаток на все его творчество и является точкой отправления в создании
образа лирического героя. Лиризм Бродскому чужд. В его произведениях
действительно отсутствует эмоциональный отклик на мельчайшие событии
душевной или внешней жизни – то, что, по мнению критиков, определяет лицо
лирика. Эту же мысль подтверждает и сам Бродский, отвечая на вопрос о своей
эволюции: «И если есть какая-то эволюция, то она в стремлении
нейтрализовать всякий всякий лирический элемент, приблизив его к звуку,
производимому маятником…» [ ]
Другая черта, важная для понимания образа лирического героя – это
сложность восприятия мира Бродским, необычное поэтическое мышление, которое
вбирает в себя огромное количество сигналов извне. Это очень сложное
видение человека, который наблюдает действительность одновременно в самых
разных ракурсах, учитывает ассоциации словесные, культурные, пользуется
игрой слов. Для него это не игра, но именно способ восприятия
действительности. Отсюда происходит такой сложнейший, разветвленный
синтаксис с бесконечными переносами, интонационная интенсивность,
изощренность и пестрота его языка, огромное количество смысловых завитушек,
то, что можно было бы назвать барочностью его языка. И это сложность
восприятия мира придает новое звучание стихотворному произведению. «Редко
кто добивается такого эффекта в стихах. Это обычно считалось достоянием
прозы. Характерно: то, что всегда было привилегией прозы, оказалось у
Бродского чуть ли не основным поэтическим качеством» (с. 126).
Все это помогает Бродскому создать образ лирического героя, человека,
который сидит посреди вещей, звуков, вспышек, игры света и тени, передать
его внутреннюю оцепенелость посреди мелькающего и невероятно сложного мира.
Например, в поэме «Колыбельная Трескового Мыса» описаны жаркая ночь и
сидящий в темноте человек. Он все воспринимает, он слышит звуки музыки, он
видит полосы света, различает огромное множество деталей, вызывающих, в
свою очередь, воспоминания еще о чем-то, а сам он оцепенел, окоченел,
посреди всего этого: ничего важного уже случиться не может, все способное
вызывать радость или причинять боль, уже позади. Герой не хочет
огладываться, вспоминать:
И уже ничего не снится, что меньше быть,
Реже сбываться, не засорять
времени.
«Как давно я топчу…»
На губах лирического героя Бродского постоянная горечь от бренности бытия,
от осознания смертности самого себя и всего сущего.
Разве ты знала о смерти больше, нежели мы? Лишь о боли. Боль же учит не смерти, но жизни. Только то ты и знала, что сам я. Столько было о смерти тебе известно, сколько о браке узнать невеста может – не о любви: о браке…
… смерть – это брак, это свадьба в черном, это не те узы, что год от года только прочнее, раз нет развода.
«Памяти Т.Б.»
Мотив смертности и бренности бытия отразился и на форме самого
лирического героя – это безымянный человек, он фрагментарен и анонимен, в
описании этот эффект достигается определенной системой снижений: «человек в
плаще», «человек на веранде, с обмотанным полотенцем горлом»; «человек
размышляет о собственной жизни, как ночь о лампе»; «сидящего на веранде
человека в коричневом»; «человек в костюме, побитом молью»; человек,
которому больше не в чем и – главное – некому признаваться»; «человек
отличается только степенью отчаяния от самого себя».
Многие описания построены на устойчивом слиянии безвидности,
анонимности и конкретной прозаической детали, иногда нарочито грубой:
«Человек – только автор сжатого кулака»; «Прохожий с мятым лицом»; «Все
равно на какую букву себя послать, человека всегда настигает его же храп».
При создании лирического субъекта Бродский пользуется двумя полюсами –
«новый Данте» и безымянный человек, который, хлебнув «изгнаннической каши»,
«выживает как фиш на песке», между которыми располагается огромное
количество тропов, парафраз и сравнений, замещающих лирический субъект.
Духота. Даже тень на стене, уж на что слаба повторяет движение руки, утирающей пот со лба. запах старого тела острей, чем его очертанья.
Трезвость
Мысль снижается. Мозг в суповой кости тает.
И некому навести
Взгляда на резкость.
Здесь анонимность достигается фрагментарностью изображения лирического
героя, а именно: синекдохой, метонимией: рука, лоб, тело, мысль, мозг. Как
в анатомическом театре от тела отделены, отвержены, отчуждены мышцы, жилы,
гортань, сердце, мозг, глаза: «униженный разлукой мозг»; глаз, засоренный
горизонтом, плачет»; «одичавшее сердце бьется еще за два»; «Вдали рука на
подоконнике деревенеет. Дубовый лоск покрывает костяшки суставов. Мозг
бьется, как льдинка о край стакана».
Когда идет речь о лирическом герое, всегда ставится вопрос об
отношении автора к герою. «Не всегда легко решить, где кончается писатель и
начинается автор, где кончается автор и начинается один персонаж, где
кончается один персонаж и начинается другой» [ ]. Но известно, что
«творец всегда изображается в творении и часто против своей воли». Таким
образом, можно предположить, что описание Бродским лирического субъекта –
своеобразный поэтический автопортрет.
Рассматривать себя других имеешь право,
Лишь хорошенько рассмотрев себя.
Создание Бродским автопортрета подчинено важному для него
эстетическому принципу отстранения, который есть «не просто еще одна
граница, а выход за пределы границы» [ ].
Что, в сущности, и есть автопортрет.
Шаг в сторону от собственного тела.
Итак, автопортрет:
Способность не страшиться процедуры небытия – как формы своего отсутствия, списав его с натуры.
Принцип отстраняющей дистанции в описании автопортрета преломляется
новым углом зрения, новым взглядом – «с точки зрения времени», что
например, помогает Бродскому надеть маски некоторых мифических и
исторических личностей: «современный Орфей», «безвестный Гефест», Тезей,
Эней, Одиссей, «новый Гоголь», «Новый Дант».
Мастер контрастов и парадоксов, Бродский примеряет к себе не только
тунику Орфея и мантию Данта, но и «костюм шута: «я – один из глухих,
облысевших, угрюмых послов второсортной державы», «я, певец дребедени,
лишних мыслей, ломанных линий». Это уже не «слепок с горестного дара», а
автопортрет, нарисованный в «ироническом ключе», далеко не лестный и выход
за пределы поэтической традиции: «Я пасынок державы дикой с разбитой
мордой»; «усталый раб – из той породы, что зрим все чаще»; «отщепенец,
стервец, вне закона». Детали внешней характеристики автопортрета банальны,
уничижительны, антиромантичны:
Я, прячущий во рту развалины почище Парфенона, шпион, лазутчик, пятая колонна гнилой цивилизации – в быту профессор красноречья.
Все это – отказ Бродского от того романтического образа поэта, каким
он предстает перед нами на протяжении веков. Подтверждением сказанному
является и критическое отношение Бродского к традиционному лирическому
герою в стихах своих собратьев по перу. Так, в послесловии к сборнику
стихотворений Ю. Кублановского Бродский пишет, что его лирическому герою не
хватает «того отвращения к себе, без которого он не слишком убедителен» [
]. Быть убедительным, нейтральным и объективным – один из эстетических
принципов Бродского. В описании автопортрета этот принцип реализуется
определенной системой снижений, например, аналогией поэтического «я» с
вещами: «я теперь тоже профиль, верно не отличим от какой-нибудь латки,
складки трико паяца»; с пылью: «пусть я последняя равнина, пыль под
забором»; с сухостью: «тронь меня – и тронешь сухой репей»; с
математическими понятиями: «я – круг в сеченьи»; «кому, как не мне, катету,
незриму»; с абстрактными категориями: «не отличим от … доли величин,
следствий и причин».
В изображении лирического субъекта прослеживается предпочтении
Бродским части целому: «мы только части крупного целого»; «И зрачок о
Фонтанку слепя, я дроблю себя на сто, Пятерней по лицу провожу. И в мозгу,
как в лесу, оседание наста»; «И кружится сознание, как лопасть, вокруг
своей негнущейся оси»; «лицо растекается, как по сковороде яйцо». Следующий
шаг – ассоциация «я» с осколком, отбросом, огрызком, обрубком:
Огрызок цезаря, отлета, певца тем паче есть вариант автопортрета.
Используемые приемы приближают Бродского к типу имперсонального
поэта, т.к. происходит почти полное вытеснение лирического «я» из
стихотворения, его аннигиляция, что на языковом уровне достигается путем
замещения лирического субъекта и ситуации, в которой он существует
негативными местоимениями к наречиями: «совершенно никто»; «Ниоткуда с
любовью»; «не ваш, но и ничей верный друг»; «Зимний вечер с вином в нигде».
Этим самым Бродский демонстрирует, что ему не чуждо представление Паскаля о
человеке как о чем-то «средним между всем и ничем».
Человек, не зависящий, отстраненный от внешних обстоятельств,
мелочей, привязанностей, чувств, беспокойства, тревоги, обретает не покой,
но состояние внутренней свободы и, опьяненный этой свободой неизменно
погружается в глубины собственного Я.
По своему психологическому складу Бродский – ярко выраженный
интроверт, что находит отражение в лирическом герое. Внутреннее созерцание
и проникновение в глубинные слои собственного мироощущения развиты у
Бродского до такой степени, что превращают некоторые его сочинения в
своеобразный катехизис, в котором, однако, вопросы и ответы слиты воедино,
в одну структуру. Это не просто стихи, но в определенном смысле серьезные
трактаты, изложенные в стихотворной форме; тем не менее в них всегда
присутствует нечто, не позволяющее усомниться в том, что это все-таки
поэзия. «Мышление Бродского в высшей степени ассоциативно и управляемо лишь
поэтической интуицией, но именно отсюда возникает гармонизация, часто
весьма усложненная, основной темы или идеи и колористика звукового ряда.
Так возникает поэзия нового, более высокого измерения» [ ].
Точка всегда обозрима в конце прямой.
Веко хватает пространство, как воздух – жабра.
Изо рта, сказавшего все, кроме «Боже мой», вырывается с шумом абракадабра.
Вычитанье, начавшееся с юлы и т.п., подбирается к внешним данным; паутиной окованные углы придают сходство комнаты с чемоданом.
Дальше ехать некуда. Дальше не отличить златоуста от златоротца.
И будильник так тикает в тишине, точно дом через десять минут взорвется.
Значит, человеку не дано другой свободы, кроме свободы от других.
Крайний случай свободы – глухое одиночество, когда не только вокруг, но и
внутри – холодная, темная пустота.
Пей бездну мук. старайся, перебарщивай в усердии!
Но даже мысль о – как его? – бессмертье есть мысль об одиночестве, мой друг.
«Разговор с небожителем»
Состояния одиночества, страдания, печали анатомируются Бродским всегда
с крайней степенью обнаженности, но каждый раз по-своему, все новые и новые
грани суммируются, интегрируются поэтом в ударных концовках стихов, при
этом передается ощущение не обреченности, но некой примирившейся с жизнью
усталости.
Лирический субъект охвачен экзистенциальным пессимизмом. Внутри пусто,
имя человека – Никто, и окружен он ничем. Но мозг его не умолкает. И если
прислушаться к тому, что он там бормочет, и почувствовать себя не
бильярдным шаром, загнанным в лузу, но частью речи, ее лучом, обшаривающим
реальность – тогда одиночество и отчаяние опять вспыхивают свободой –
свободой говорить обо всем, что происходит в уме, когда он вглядывается в
пейзаж ненужной, проигранной жизни, - свободой пережечь весь этот хлам и
хаос в кристаллическое вещество стихотворения:
…сорвись все звезды с небосклона, исчезни местность, все ж не оставлена свобода, чья дочь – словесность.
Она, пока есть в горле влага, не без приюта.
Скрипи перо. Черней бумага.
Лети минута.
«Строфы».
Лирический субъект Бродского изображен с изрядной долей иронии, в чем
можно увидеть отход от поэтической традиции, складывавшейся на протяжении
веков. Характер описания субъекта обусловлен сложностью мировосприятия
поэта и вытеснением лирического элемента из стихотворения. Последнее
достигается реализацией принципа отстранения.
Описание лирического «я» построен на устойчивом слиянии безвидности,
анонимности, прозаической детали. Антиромантический, слегка уничижительный
образ субъекта является выражением мысли поэта об абсурдности жизни,
бренности бытия. Это положение определяет внутренние качества героя –
пессимизм и одиночество.
Образ «я» у Бродского представлен в ракурсе бытия вообще и вскрывает
природу человеческого существования. Эмоции лирического героя Бродского –
не спонтанные, прямые реакции на частные, конкретные события, а переживание
собственного места в мире, в бытии. Это своеобразие философское чувство –
глубоко личное и всеобщее одновременно.
2.3. Пространство и Время в интерпретации И.Бродского.
Категории пространства и времени принадлежат к числу наиболее общих
универсальных категорий культуры, а, следовательно, и литературы.
Пространство и время включает в себя весь комплекс проблем, связанных с
жизнью художественного текста. Будучи ориентированным на создание целостной
модели мира, пространство и время содержит концептуальные моменты
мировосприятия автора и общие принципы преобразования их в художественную
ткань текста.
Для обозначения связи пространства и времени в научной литературе
широко используется термин «хронотоп». Его появление связывают с именем
М.Бахтина, который придавал понятию культурно-мировоззренческое значение.
Ученый определяет хронотоп как «слияние пространственных и временных примет
в осмысленном и конкретном целом.» (6;121). Смысловое содержание
пространства и времени взаимно выявляют друг друга так что «приметы времени
раскрываются в пространстве, и пространство осмысливается и измеряется
временем (там же; 122). По мнению М.Бахтина, в хронотопе раскрывается не
только временная реальность мира и культуры, но и сам человек, ибо его
образ и тип в культуре в целом «существенно хронотипичен». Литературно-
поэтические образы, формально развертываясь во времени (как
последовательность текста) своим содержанием воспроизводит пространственно-
временную картину мира.
Эти категории являются определяющими и для философской лирики
И.Бродского. на это указывает А.Ранчин, подчеркивая концептуальную связь
между инвариантными темами поэтического мира Бродского – отчуждение «Я» от
мира, от вещного бытия и от самого себя, от своего дара, от слова – и
«неизменными атрибутами этой темы – время и пространство как модусы бытия и
постоянный предмет рефлексии лирического «Я» (62;68).
Рассмотрению пространственно-временной организации философской лирики
Бродского посвящен этот раздел.
В пространственно-временном строе лирики Бродского проявляется
характерная для постмодернизма проекция нескольких временных пластов на
пространственную ось координат. События, происходившие в разные
исторические периоды воспринимаются одновременно и в настоящем, что создает
эффект вневременности. Так, в «Конце прекрасной эпохи» доминируют темы
завершенности, тупика, конца пространства и времени: «Грядущее настало, и
оно переносимо…» но здесь же появляется и тема запредельного существования,
преодоления границы во времени (цикл «Post aut detateni nostram»).
Последнее стихотворение цикла посвящено попытке (и попытке удавшейся)
преодоления пространственной границы – переходу границы империи. Начинается
оно словами: «Задумав перейти границу…», а заканчивается первым
впечатлением от нового мира, открывшегося за границей, - мира без
горизонта:
… вставая навстречу еловый гребень вместо горизонта.
Мир без горизонта – это мир без точки отсчета и точки опоры.
Стихотворения первых эмигрантских лет пронизаны ощущением запредельности, в
прямом смысле слова за – граничности. Это существование в вакууме, в
пустоте:
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря.
(II, 397).
Вместо привычных характеристик пространства – времени здесь что-то
чуждое и непонятное:
Перемена империи связана с гулом слов с лобачевской суммой чужих углов, в возрастанием исподволь шансов встречи параллельных линий, обычной на полосе…
(II; 161).
Для поэзии Бродского вообще характерно ораторское начало, обращение к
определенному адресанту (ср. обилие «последний», «писем» и т.д.). однако
если первоначально Бродский стремился фиксировать позицию автора, в то
время как местонахождение адресанта могло оставаться самым неопределенным
(например: «Здесь, на земле…» («Разговор с небожителем»), «Когда ты
вспомнишь обо мне / В краю чужом… («Пение без музыки»), то в зрелой лирике
(сб. «Часть речи») потратив, фиксируется, как правило, точка зрения
адресанта, а местонахождение автора остается неопределенным, а подчас и
неизвестным ему самому («Ниоткуда с любовью»). Особенно характерно в этом
отношении стихотворение «Одиссей Телемаху» (1972), написанное от лица
потерявшего память Одиссея:
…ведущая домой дорога оказалось слишком длинной, как будто Посейдон, пока мы там теряли время, растянул пространство.
Мне неизвестно, где я нахожусь, что передо мной. (II; 301).
Изучая пространство, Бродский оперирует не Эвклидовыми «Началами», а
геометрией Лобачевского, в которой, как известно, параллельным прямым
некуда деться: они пересекаются.
И не то чтобы здесь Лобачевского твердо блюдут, но раздвинутый мир должен где-то сужаться, и тут, тут конец перспективы.
(II, 162).
Пространство для поэта бесконечно, но это дурная, застывшая
бесконечность, мумия. В этом самом «конкурсе перспективы» Бродский находит
лишь пустой триумф бессмысленной бесконечности, место без ориентиров, в
котором безразлично направление, в котором нет вектора.
Ты не услышишь ответ, если спросишь «куда», так как все стороны света сводятся к царству льда.
(III; 90).
Пространство для Бродского – место пребывания вещей. Но вещь ведет
псевдожизнь: притворяется существующей, а поэт ее разоблачает, обнаруживая
в предмете его отсутствие:
Стул состоит из чувства пустоты.
……………………………………. стоит он в центре комнаты столь наг, что многое притягивает глаз.
(III, 147).
Далее стул становится похожим на персонаж с картины Босха. Он
одушевляется, но лишь для того, чтобы обнаружить иллюзорность своего бытия.
Но это только воздух. Между ног коричневых, что важно – четырех, лишь воздух, то есть, дай ему пинок, скинь все с себя – как об стену горох.
Лишь воздух. Вас охватывает жуть.
Вам остается; в сущности, одно: вскочив, его рывком перевернуть.
Но максимум, что обнаружится, - дно.
Фанера. Гвозди. Пыльные штыри.
Товар из вашей собственной ноздри.
(III, 146).
Так выясняется, что вещи еще хуже пустоты – она лицемернее чистого
пространства, вакуума, нуля.
Бродский наделяет вещь одним важным свойством – взаимодействием с
пространством.
Вещь, помещенной будучи, как в Аш- два-О, в пространство… пространство жаждет вытеснить…
(III, 145).
Таким образом, в конфликте Пространства и вещи ведь становится
активной стороной: Пространство стремится вещь поглотить, а вещь – его
вытеснить. Однако, поглощаемая Пространством, вещь растворяется в нем. Цикл
«Новый Жюль Верн» начинается экспозицией свойств Пространства: «Безупречная
линия горизонта, без какого-либо изъяна», которое сначала стирает
индивидуальные особенности попавшей в него вещи:
И только корабль не отличается от корабля.
Переваливаясь на волнах, корабль выглядит одновременно как дерево и журавль, из-под ног у которого ушла земля…
(II, 387).
И, наконец, разрушает и полностью поглощает ее. Примечательно, что при
этом само пространство продолжает «улучшаться» за счет поглощаемы им вещей:
Горизонт улучшается. В воздухе соль и йод.
Вдалеке на волне покачивается какой-то безымянный предмет.
(II, 393).
Следует отметить, что главное в вещи – ее границы (например, окраска).
Это граница обладает двойственной природой – будучи материальной, она
скрывает в себе чистую форму:
… Окраска вещи на самом деле маска бесконечности, жадной к деталям.