Сборник рефератов

Байроновский контекст замысла Жуковского об Агасфере

Байроновский контекст замысла Жуковского об Агасфере

Байроновский контекст замысла Жуковского об Агасфере

Любовь Киселева (Тарту)

Так получилось, что Жуковский был предметом нашего последнего разговора с Вадимом Эразмовичем Вацуро. Конечно, никто из нас тогда не думал, что этот разговор - последний. Напротив, мне легкомысленно казалось, что таких бесед, без которых мне трудно представить свое профессиональное и человеческое бытие, будет еще без счета, что я всё успею, в том числе и написать статью в сборник к его 65-ти или 70-летию...

Жуковский был одним из постоянных "культурных героев" В.Э. Вацуро. Не раз мне приходилось слышать от него, что Жуковский - одна из ключевых фигур русской литературы, но что подступиться к нему труднее, чем кажется. Может быть поэтому имя Жуковского не только не попадает в заглавия его работ, но даже и в список «знакомых имен» - «Пушкин, Карамзин, Батюшков, Дельвиг, Баратынский, Тютчев, Денис Давыдов, Лермонтов, Гоголь», которые автор «Записок комментатора» выделил как предмет своих разысканий1. Между тем, Жуковский и здесь - один из основных персонажей, в частности, в блистательной статье «Последняя элегия Батюшкова», где решается вопрос о датировке стихотворения «Есть наслаждение и в дикости лесов...», являвшегося переводом 178 строфы четвертой песни «Странствований Чайльд-Гарольда» Байрона. Попутно и как бы между прочим2 В.Э. Вацуро анализируют и байроновские реминисценции в «Невыразимом» Жуковского, и затрагивает весь контекст увлечения Байроном поэтами школы гармонической точности в 1819 - начале 1820-х гг. Завершается статья изящным разбором процесса коллективного редактирования последней элегии Батюшкова перед публикацией в "Северных цветах", причем Вацуро выделяет «руку» Жуковского, его взаимодействие с батюшковским текстом и, следовательно, с байроновским претекстом (ЗК. 164-165).

Статья эта возвращает нас к вопросу о «русском байронизме», который не может быть исчерпан так называемой байронической поэмой, столь много и с разной мерой плодотворности исследовавшейся.

Настоящая заметка будет касаться позднего текста Жуковского, который, как нам представляется, имеет отношение к упомянутой проблеме. Это попытка продолжить описание того «полифонического субстрата» культуры, о котором писал В.Э. Вацуро (см.: ЗК. 5).

Когда мы приступаем к поэме «Странствующий жид», мы с более или менее твердой почвы раннего творчества Жуковского переходим в область «гадательную»: текст не завершен, часть сохранившейся рукописи читается с трудом, а часть вряд ли вообще поддается расшифровке, история замысла плохо документирована и мало исследована и т.д. Вопросы об источниках поэмы, о ее соотношении с многочисленными обработками сюжета об Агасфере в современной Жуковскому литературе решаются совсем не просто и еще неоднократно будут предметом внимания ученых3. Попробуем лишь поставить один из них - о связи замысла Жуковского с творчеством Байрона.

В статье «Последняя элегия Батюшкова» В.Э. Вацуро приводит дневниковую запись Жуковского, где перечислены названия замыслов Батюшкова лета 1821 г., когда создавалась элегия «Есть наслаждение и в дикости лесов...»; среди них - «Вечный Жид» (ЗК. 157). Характерно, что замысел появляется у Батюшкова в одном контексте с переводом из «Чайльд-Гарольда». Напомним, что уже в первой песне байроновской поэмы в стансах «Инесе» (To Inez) герой сравнивает свой жребий с судьбой Вечного жида:

It is that settled, ceaseless gloom 

The fabled Hebrew wanderer bore;

That will not look beyond the tomb, 

But cannot hope for rest before4.

Жуковский, который все лето 1819 г. вместе с А.И. Тургеневым читал Байрона по-английски (в том числе, очень внимательно «Чайльд-Гарольда»), Байроном «бредил» и «питался», а в конце 1821 - нач. 1822 гг. работал над переводом «Шильонского узника», мог этот контекст и эту связь отметить.

Для последующего читательского и исследовательского сознания нет в русской культуре начала XIX в. личности более далекой от Байрона, чем Жуковский. Современники, в частности, близкие друзья (Уваров, Вяземский) считали иначе, говоря, что Жуковский «должен очень походить на Байрона», хотя и подчеркивали разницу: Байрон «одушевлен гением зла», его русский собрат - «гением добра»5. Сам Жуковский, как показывают материалы его библиотеки, не переставал быть внимательным читателем Байрона с середины 1810-х, по меньшей мере, до середины 1830-х гг.6 (В дальнейшем известно его прямое обращение к личности Байрона в статьях конца 1840-х гг.) Напомним, какие байроновские тексты и какие герои привлекают его внимание.

Одним из наиболее интересовавших поэта байроновских текстов был «Манфред», под непосредственным воздействием которого Жуковский завершает балладу «Узник»7. Вместе с тем, названная баллада лучше всего свидетельствует о направлении, в каком Жуковский намеревался развивать Байрона на русской почве и как он хотел «выкрасть» из «Манфреда» «лучшее»8. Его волнует проблема любви и смерти, одиночества и прорыва к контакту: это был прямой путь к «Шильонскому узнику». Тюрьма и в балладе, и в поэме интересует поэта как экзистенциальная проблема - предельное испытание человеческого духа. У Жуковского им оказываются не неволя, а утрата любимого существа:

Он, равнодушный, не зовет 

И воли:

С ней розно в свете жизни нет;

Прекрасен только ею свет9

- так мыслит влюбленный в со-узницу герой баллады.

Но воля не входила мне

И в мысли... я был сирота,

Мир стал чужой мне, жизнь пуста 10

- вторит ему «шильонский узник», потерявший в тюрьме любимых братьев. Лишь любовью можно преодолеть отчаяние, даже если (в предельном случае) - это любовь к безнадежности 11. Мысль эта, конечно, присутствует у Байрона и в «The Prisoner of Chillon», и в «Манфреде», но ни в драматической поэме, ни в общем контексте байроновского творчества она не составляет доминанты, поэтому можно понять отзыв А.А. Бестужева о переводах Жуковского из Байрона: «это - лорд в Жуковского пудре» 12.

И все-таки демонические персонажи Байрона волнуют воображение Жуковского. Из многих помет на текстах «Манфреда», «Чайльд-Гарольда» для нас особенно существенна запись, сделанная Жуковским на полях первой сцены первого акта «Манфреда»: Ch H (БЖ. 421). Важно и то, что в отмеченной поэтом строфе присутствует имя Каина:

By thy delight in others' pain,

And by thy brotherhood of Cain,

I call upon thee! and compel,

Thyself to be thy proper Hell 13.

Мы видим, что в сознании Жуковского Чайльд-Гарольд и Манфред переплетаются; трудно представить себе, чтобы ассоциация этих героев с Каином не пришла ему на память при знакомстве с одноименной мистерией Байрона 14, прямо продолжающей проблематику «Манфреда». Анализ космического зла, стремление человека (или ангела) вступить с ним в контакт, индивидуализм (погруженность в себя), импульсы богоборчества - эти проблемы волновали Жуковского, о чем свидетельствует, в частности, неоконченная поэма «Аббадона» (1814) - перевод из «Мессиады» Клопштока, поэтому его внимание к перечисленным текстам Байрона было вполне закономерным. Важными для Жуковского, как об этом свидетельствуют пометы на книгах, были и историософия Байрона, и нарисованная им широкая панорама мировой истории от древней до современной, в том числе оценка Наполеона (см. строфы 36-42 третьей песни и 89-92 четвертой песни «Чайльд-Гарольда»; последние были особо отмечены Жуковским - БЖ. 431).

Историософские размышления из «Чайльд-Гарольда» Жуковский перечитывал особенно внимательно в 1832-1833 гг. (БЖ, 424), т.е. вскоре после появления первого варианта начала поэмы об Агасфере (1831) 15. Когда он вновь вернулся к своему замыслу незадолго до смерти (1851-1852), поэма «Странствующий жид» писалась в виде исповеди Агасвера (таково написание имени Вечного жида у Жуковского) Наполеону:

Я - Агасвер, не сказка Агасвер,

Которою кормилица твоя

Тебя в ребячестве пугала, - нет! о, нет!

Я Агасвер живой, с костями, с кровью,

Текущей в жилах, с чувствующим сердцем

И с помнящей минувшее душою 16.

Ср. упоминание «The fabled Hebrew wanderer» в «Чайльд-Гарольде»; приведенные строки Жуковского звучат как опровержение байроновского определения 17. Однако гораздо более интересна типологическая близость персонажей-«скитальцев», отразившаяся и в параллелизме заглавий поэм Байрона и Жуковского.

Странствования Чайльд-Гарольда вызваны не внешними причинами, а его внутренним состоянием: пресыщенностью, разочарованностью в жизни, тоской; странствования Агасвера - наказанием: 

.........Богообидчик,

Проклятью преданный, лишенный смерти,

И в смерти - жизни; вечно по земле

Бродить приговоренный...... (477)

У Байрона тоска становится наказанием Чайльда за отвергнутую им любовь, за неумение любить. У Жуковского же первопричиной греха Агасвера, оттолкнувшего Христа от дверей своего дома, явилось отсутствие любви. Христос произносит свой приговор «с глубоким состраданьем/ К несчастному столь чуждому любви» (474). Конечно, в первом случае речь идет о земной, чувственной любви к женщине, во втором - о милосердной любви к ближнему (Агасвер не знает, что перед ним - Богочеловек). Но и в том, и в другом случае под любовью подразумевается способность выйти за пределы своего «я», преодолеть эгоизм, к чему байроновский герой оказывается неспособен и что герой Жуковского обретает через страдания и смирение 18.

Очевидна и параллель Агасвера с другим - библейским и, в то же время, байроновским - персонажем, Каином, наказанным за братоубийство вечными скитаниями. Причем, связь здесь не только типологическая, но и генетическая: библейский рассказ о Каине считается одним из источников предания о Вечном жиде; Агасвер Жуковского прямо говорит, что осужден «на казнь скитальца Каина» (486).

Герой «Странствований Чайльд-Гарольда», как Манфред и Каин, лишен эволюции. Особенностью обработки легенды о Вечном жиде у Жуковского является перерождение героя 19, который становится христианином после встреч с мучеником Игнатием и апостолом Иоанном Богословом, крестившим Агасвера на Патмосе. Однако процесс перерождения шел долго и мучительно:

О, как я плакал, как вопил, как дико

Роптал, как злобствовал, как проклинал,

Как ненавидел жизнь, как страстно

Невнемлющую смерть любил!.. и т.д. (480)

Агасвер до происшедшей с ним перемены, подобно Манфреду, лишен сна, испытывает муки от воспоминаний и жаждет забвения, пытается покончить с собой (см. стихи 595-675). Заметим, что в поэме Жуковского есть сцена, сюжетно прямо соотносящаяся со сценой из «Манфреда»: Агасвер спасает от самоубийства Наполеона на острове Св. Елены аналогично тому, как Охотник из драматической поэмы Байрона удерживает Манфреда на краю пропасти в горах Швейцарии. Важна и другая параллель. В первой сцене второго акта «Манфреда» содержится разговор, где Охотник указывает главному герою возможный путь спасения, который отвергается Манфредом:

Ты странный и несчастный человек;

Но каковы бы ни были страданья,

Каков бы ни был грех твой, есть спасенье:

Терпение, смиренье и молитва.

 

в гневе

Спасенья нет; неси свой крест покорно 20.

Именно этому пути следует Агасвер у Жуковского.

Одна из центральных тем в «Странствующем жиде» - тема страданий. Здесь актуализуется параллель с другой поэмой Байрона, переведенной когда-то Жуковским - с «Шильонским узником». Агасвер, подобно шильонскому узнику, страдает не только душевно, но и физически (см. стихи 470-493). В описаниях мук Агасвера, находившегося на грани безумия, Жуковский воспользовался опытом, накопленным при переводе поэмы Байрона (именно эти места перевода вызвали особое восхищение Пушкина). Однако напомним сейчас то место в «Странствующем жиде», которое прямо отсылает к «Шильонскому узнику». В поэме Агавер, вернувшийся в разрушенный римлянами Иерусалим, сравнивается с колодником, который увидел свою бывшую тюрьму: 

.... где много лет

Лежал в цепях, - где все, кого на свете

Знал и любил, с ним вместе запертые,

В его глазах погибли (486) 21.

Параллель с шильонским узником не случайна. Как нам представляется, она призвана оттенить принципиальное различие в авторской трактовке образов Агасвера и узника, свидетельствующее о глубокой эволюции, проделанной самим Жуковским от начала 1820-х гг. к концу жизни.

В «Шильонском узнике», когда герой возвращается к жизни после пережитого отчаяния и бросает «взор на красоту знакомых гор», он окончательно примиряется с тюрьмой: 

мне стало жаль

Моих покинутых цепей.

Когда ж на дно тюрьмы моей

Опять сойти я должен был -

Меня, казалось, обхватил

Холодный гроб;

Но как ни тяжко ныла грудь -

Чтоб от страданья отдохнуть,

Мне мрак тюрьмы отрадой был 22.

Однако это примирение безнадежности («я безнадежность полюбил»), заставляющее героя и на свободе «вздохнуть» о тюрьме.

Для Агасвера возвращение к жизни связано с духовным возрождением. «...Чт когда любил на свете,/ Все переживший, все похоронивший», герой, «по долгой, несказанной/ Борьбе с неукротимым сердцем» обретает покой:

О, благодать смирения! О, сладость

Целительной раскаянья печали

У ног Спасителя! Какою новой

Наполнился я жизнию и т.д. (489)

Жуковский детально описывает мучительный процесс обретения героем веры 23, являющейся для самого поэта высшей формой и высшим проявлением свободы, а также процесс добровольного принятия героем креста 24. Только после этого в поэме звучит итоговая формула Агасвера: «Я казнь мою/ Всем сердцем возлюбил; она моей / Души хранитель» (489) 25. Это принципиально иной подход к теме страдания, чем в «Шильонском узнике» - не отдых от страданий, не равнодушие к ним, а смирение перед их искупляющей силой.

Характерно, что именно в этом месте «Странствующего жида» появляется тема природы как утешения, данного человеку посреди страданий земной жизни: 

... тому, кто сердцем весь

Раскаянья сосуд испил до дна,

И Бога угадал страданьем, в руки

К Нему из сокрушительных когтей

Отчаяния убежал - тому

Природа врач (491).

И далее звучит мотив «Невыразимого»: 

Нет, о, нет,

Для выраженья той природы чудной,

- я слов

Не знаю (и далее - 491),

что вновь возвращает нас к знаменитой 178 строфе из четвертой песни «Странствований Чайльд-Гарольда», о связи которой не только с элегией Батюшкова, но и с «Невыразимым» Жуковского писал В.Э. Вацуро.

Итак, как мы пытались показать, переклички с Байроном в «Странствующем жиде» достаточно многочисленны. В каждом конкретном случае мы стремились кратко определить и их функции. Как нам кажется, речь может идти о диалогической соотнесенности последней поэмы Жуковского с важнейшими темами и мотивами байроновского творчества, актуальными для раннего творчества поэта. Соотнесенность эта призвана подчеркнуть эволюцию не только героя «Странствующего жида», но и его автора.

Созданию поэмы предшествовали важные итоговые статьи Жуковского - «О меланхолии в жизни и в поэзии» (1846) и «О поэте в современном его значении» (1848), где прямо говорится о Байроне. В первой из них содержится противопоставление «поэзии христианской» («наполненной духом Евангелия») и «поэзии по распространении христианства» (отрицающей христианство). Творчество Байрона Жуковский относит ко второй категории; Байрон - христианин «только по эпохе, в которую живет, а неверующий по своему образу мнения и чувствования», он «присоединяет к сильному меланхолическому чувству силу негодования и презрения главный источник его меланхолического негодования есть скептицизм» 26. Напомним, что меланхолия, согласно концепции позднего Жуковского, это грусть «невозвратной утраты», легко переходящая в отчаяние, иначе говоря - это неверие в бессмертие души, неверие в Промысел Божий. Поэтому, замечает автор, «меланхолия из всех поэтических красок самая сильная», а «самый меланхолический образ представляет нам сатана. Он пал произвольно; он все отверг по гордости; он все отрицает, зная наверное, что отрицаемое им есть истина» 27. Любопытно, что при этом Жуковский не называет ни одного текста Байрона, а перечисляет героев «Потерянного рая» Мильтона и «Мессиады» Клопштока (которую сам переводил в молодости). Можно, однако, предполагать, что в первую очередь подразумевался Люцифер из мистерии «Каин».

Уже в статье «О меланхолии...» Жуковский противопоставляет Байрона Вальтеру Скотту и затем подробно развивает этот тезис в следующей статье. Трудно сказать, уловил ли он невольный иронический эффект этого противопоставления. Дело в том, что добрые отношения и взаимное уважение двух писателей-современников были широко известны, и именно мистерию «Каин» Байрон почтительно посвятил своему другу «Сэру Вальтеру Скотту, баронету», с согласия и к полному удовольствию последнего.

В статье «О поэте в современном его значении» Жуковский доводит свои рассуждения о Байроне до логического конца, прямо заявляя: «Его гений имеет прелесть Мильтонова сатаны, столь поражающего своим помраченным величием в Байроне есть сила, стремительно влекущая нас в бездну сатанинского падения» 28. Правда, Жуковский делает оговорку: «Байрон сколько ни тревожит ум, ни повергает в безнадежность сердце, ни волнует чувственность, его гений все имеет высокость необычайную (может быть, от того еще и губительнее сила его поэзии), мы чувствуем, что рука судьбы опрокинула создание благородное и что он прямодушен в своей всеобъемлющей ненависти - перед нами титан Прометей, прикованный к скале Кавказа и гордо клянущий Зевеса, которого коршун рвет его внутренность» 29.

Что же заставило Жуковского после таких рассуждений вновь обратиться к байроновским темам и мотивам в своей итоговой, как он сам считал, поэме «Странствующий жид»?

Полагаем, что возможный ответ следует искать в двух плоскостях. Первая - значение Байрона в современном ему мире, поэтическая сила его «мрачной разочарованности», воздействие которой Жуковский испытал на себе. Желая противостоять обаянию байронизма, Жуковский выбирает персонажа и сюжет, которые потенциально могли быть развиты в богоборческом, т.е. байроническом ключе (как протест против жестокого наказания за невольную вину) и создает собственную - христианскую - версию истории Вечного жида. Симптоматично, что слушателем исповеди Агасвера у Жуковского становится Наполеон 30, который, как «властитель дум», составлял в сознании людей начала XIX в. своего рода рифменную пару Байрону. Таким образом, один кумир эпохи прямо введен в текст, другой остается скорее в подтексте, но присутствие обоих необходимо, чтобы credo Жуковского могло прозвучать как можно более убедительно.

Вторая плоскость, где можно попытаться найти ответ на поставленный вопрос - особенность творческой манеры Жуковского. Его основным творческим принципом являлся перевод. Никто из исследователей не прошел мимо письма Жуковского к Уварову от 12/24 сентября 1847 г., где поэт подробно описывает свой труд над переводом «Одиссеи». Однако содержащееся в нем определение «Одиссеи» как собственного оригинального сочинения Жуковского почему-то не привлекло надлежащего внимания. По словам поэта, немецкий подстрочник передавал ему «буквальный смысл "Одиссеи"», это был материал здания, «недоставало только красоты, стройности и гармонии. мне надлежало из данного нестройного выгадывать скрывающееся в нем стройное, чутьем поэтическим отыскивать красоту в безобразии и творить гармонию из звуков, терзающих ухо В этом отношении и перевод мой может называться произведением оригинальным» 31. Несколько далее Жуковский прямо назвает свою работу «угадыванием» и «подслушиванием». Своему письму Жуковский придавал принципиальный смысл, характеризуя его как свою «поэтическую исповедь». Он формулирует здесь общие законы своего творчества. Творчество он понимает как процесс превращения чужого текста/ замысла, идеи в свой оригинал, т.е. словесное (фонетическое, лексическое, синтаксическое, метрико-ритмическое) воплощение на своем языке (важно подчеркнуть, что не только на русском, но и на языке Жуковского) имеющейся уже в литературе (не важно, в какой литературе и на каком языке) мысли (ей, как правило, соответствует чужой текст).

В «Невыразимом» он определяет творчество как процесс пересоздания («создание в словах пересоздать»). Пересоздание, по Жуковскому, отнюдь не означает тиражирования - это трансформация, преображение, творчество в высшем онтологическом смысле (точнее - сотворчество). Поэтому он и не может быть назван переводчиком в строгом смысле слова. Сближение или, наоборот, отдаление от переводимого текста связано у Жуковского не с ростом его поэтического или переводческого мастерства, а с изменением его собственного замысла, его внутренней установки.

Как известно, пристрастие Жуковского к переводу вызывало нарекания у современников, требовавших от него оригинальной поэзии. Своей итоговой поэмой Жуковский как бы пытается ответить на эти упреки - «Странствующий жид» не является переводом чужого литературного текста. И все-таки это перевод - перевод на язык Жуковского распространенного в литературе первой половины XIX в. сюжета, позволившего поэту говорить о своих внутренних, глубоко личных переживаниях. С точки зрения «биографии души» этот текст, конечно, «автобиографический». Агасвер для Жуковского символизирует всякого христианина, в том числе и автора поэмы 32, что возвращает сюжету его универсальность, давшую поэту возможность заново «проговорить» глобальные проблемы человеческого бытия и животрепещущие современные проблемы, среди которых существенно место занимает концепция развития современной литературы 33.

Мы стремились показать, что при отсутствии у «Странствующего жида» непосредственного «претекста» в традиционном смысле, и здесь чужие (как и собственные ранние) тексты необходимы были Жуковскому как импульсы для создания своего итогового произведения. Мы указали лишь на одну группу таких импульсов, связанных с творчеством Байрона.

Примечания

1 Вацуро В.Э. Записки комментатора. СПб., 1994. С. 5 (далее: ЗК). Конечно, вышедшая в том же году его книга «Лирика пушкинской поры. "Элегическая школа"» в значительной мере посвящена Жуковскому, но в названиях глав его имя упомянуто лишь однажды (еще один раз косвенно - через заглавие стихотворения).  

2 Эта манера автора хорошо известна читателям его трудов. Отметим, также попутно, одно важное, хотя и не оговоренное стилистическое предпочтение В.Э. Вацуро: «Childe Harold's Pilgrimage» следует переводить на русский язык не буквально «Паломничество», а «Странствования», что, нельзя не признать, гораздо более соответствует духу поэмы Байрона.  

3 См.: Янушкевич А.С. Этапы и проблемы творческой эволюции В.А. Жуковского. Томск, 1985. С. 259-264; Канунова Ф.З. Нравственно-философские искания русского романтизма (30-40-е гг.) и религия (К постановке проблемы)// Проблемы метода и жанра. Томск, 1997. Вып. 19. С. 14-17. Из недавних работ хотелось бы выделить важное наблюдение тартуской исследовательницы Т.Н. Степанищевой, которая в своей еще не опубликованной статье интересно соотносит замысел об Агасфере с балладами Жуковского начала 1830-х гг. Сошлемся и на собственный доклад «Легенда о вечном жиде в замыслах Пушкина и Жуковского» (статья находится в печати в иерусалимском «Пушкинском сборнике»). Однако все это по-прежнему - первые приближения к теме.  

4 The Works of Lord Byron. In four volumes. London, 1829. Vol. 1. P. 43.. Подстрочный перевод: «Так определено, непрестанная тоска/ Гнала легендарного Странствующего жида;/ Она не перейдет могильной черты,/ Но не оставляет надежды на отдых здесь». Это место в переводе И.А. Бунина, воспроизводящемся в современных русских изданиях Байрона, передано весьма неточно. Ср.:

Томим сердечной пустотой,

Делю я жребий Агасфера.

И в жизнь за гробовой чертой,

И в эту жизнь иссякла вера.

Байрон Д.Г. Избр. произв. В 2 т. М., 1987. Т. 1. С. 181.  

5 Цит. по: Маслов В.И. Начальный период байронизма в России (Критико-библиографический очерк). Киев, 1915. С. 23.  

6 См.: Жилякова Э.М. В.А. Жуковский - читатель Байрона// Библиотека В.А. Жуковского в Томске. Томск, 1984. Ч. 2. С. 418-449. Далее ссылки см. в тексте: БЖ с указанием страницы.  

7 Подробнее см. об этом: Жилякова Э.М. К вопросу об отношении В.А. Жуковского к поэзии Байрона// Художественное творчество и литературный процесс. Томск, 1983. Вып. 5. С. 98-103. Вообще статья посвящена рассмотрению связи двух текстов Жуковского 1819 г. с байроновским творчеством - «На кончину ее величества королевы Виртембергской» (перекличка с 165-172 строфами IV песни «Чайльд-Гарольда») и «Узник» (перекличка с «Манфредом»). Ср. также: БЖ. 420.  

8 Письмо А.И. Тургенева Вяземскому от 13.08.1819// Остафьевский архив князей Вяземских. СПб., 1899. Т. 1. С. 288. Очевидно, что под «лучшим» следует подразумевать любовь Манфреда к Астрате.  

9 Жуковский В.А. Собр. соч. В 4 т. М.-Л., 1959. Т. 2. С. 147.  

10 Там же. С. 279.  

11 Строка Жуковского «Я безнадежность полюбил» близка к строке Байрона «I learn'd to love despair» (The Works of Lord Byron. Vol. 2. P. 347), хотя и содержит несколько иной акцент, как и знаменитая финальная строка: «Я о тюрьме моей вздохнул», которая у Байрона звучит так: «even I/ Regain'd my freedom with a sigh» (Ibid. P. 348). Эти моменты не были отмечены в важной статье Э.М. Жиляковой, («Шильонский узник» Байрона в переводе В.А. Жуковского// Художественное творчество и литературный процесс. Томск, 1982. Вып. 3), поскольку она излишне пыталась заострить общность «мироощущения и принципов художественной системы двух поэтов» (Там же. С. 131).  

12 Цит. по: Маслов В.И. Цит. соч. С. 23.  

13 The works of Lord Byron. Vol. 3. P. 14. Отметим, что перевод И.А. Бунина и здесь неточен, в том числе, отсутствует сравнение Манфреда с Каином. Ср.: Байрон Д.Г. Избр. произв. В 2 т. М., 1987. Т. 1. С. 469.  

14 На этом тексте нет помет Жуковского, что само по себе, конечно, не говорит об отсутствии у поэта интереса к мистерии. Данные библиотеки Жуковского очень важны, но их не следует абсолютизировать. В частности, в ней отсутствует то семитомное английское издание 1818-1819 гг., которое купил А.И. Тургенев и по которому они с Жуковским зачитывались Байроном летом 1819 г. (см.: ЗК. 154).  

15 Возможно, что импульсом для обращения Жуковского к сюжету об Агасфере явилась переводная испанская повесть «Таинственный жид», опубликованная в «Московском Телеграфе» в 1830 г. (№ 2 и 3). Эта повесть стала источником для Кюхельбекера, начавшего в 1832 г. свою «поэму в отрывках» «Агасвер» (возможно, что отсюда же берет начало и огласовка имени героя у обоих поэтов). Заметим, что в предисловии к поэме Кюхельбекер сравнивает своего героя с персонажем из интересующего нас байроновского текста: «Агасвер путешествует из века в век, как Байронов Чайльд Гарольд из одного государства в другое» (Кюхельбекер В.К. Избр. произв. В 2-х т. М.-Л., 1967. Т. 2. С. 74).  

16 Жуковский В.А. Полн. собр. соч. В 3 т./ Под ред. А.С. Архангельского. СПб., 1906. Т. 2. С. 477. Далее страницы этого издания приводятся в тексте в скобках.  

17 Понятно, что мы не настаиваем на прямом «ответе» на текст Байрона. Мы лишены возможности судить о том, насколько точно Жуковский помнил это место из «Чайльд-Гарольда» в момент работы над «Агасвером».  

18 Ср. слова изменившегося Агасвера:

Любовью к людям безнаградной - я

Любовь к Спасителю, любовь к Царю

Любви, к ея Источнику, к ея

Подателю питаю (490). Назад

19 В начале Агасвер - это «маленький человек», злобный и ничего не понимающий. Жуковский вводит тему «маленького человека» с помощью реминисценции из «Медного всадника». Агасвер, услышав непонятный ему приговор, целую ночь, бродил по улицам Иерусалима, растерянный и испуганный: 

...почудилось ему,

Что грозный камень на него идет,

Чтоб задавить. И как безумный,

Он побежал ко граду от Голгофы... (475).

Представляется, что ассоциация Агасвера с Евгением из «Медного всадника» придает новый и неожиданный контекст теме «маленького человека», столь широко обсуждавшейся в русской литературе 1840-х гг.  

20 Байрон Д.Г. Избр. произв. Т. 1. С. 475. Любопытно отметить, что перевод Бунина усиливает "жуковские" коннотации. Ср. в оригинале:

Man of strange words, and some half-mad-dening sin,

Which makes thee people vacancy, whate'er

Thy dread and sufferance be, there's comfort yet -

The aid of holy men, and heavenly patience -

 

whatsoe'er thine ill,

It must be borne, and these wild starts are useless.

(The Works of Lord Byron. Vol. 3. P. 21). Назад

21 Аналогичный образ мы находим и в статье Жуковского «О меланхолии в жизни и в поэзии». Здесь Жуковский использует этот образ при описании «тайны» древнего мира, которому присущ скрытый страх смерти, иногда прорывающийся наружу. Страх сравнивается с колодником, заключенным в темном подвале и на минуту вырвавшемся наружу, «чтобы снова попасть в руки тюремщиков и возвратиться в свое темное заключение» Жуковский В.А. Соч. в стихах и прозе/ Под ред. П.А. Ефремова. СПб., 1901. С. 924.  

22 Жуковский В.А. Собр. соч. в 4 т. Т. 2. С. 280.  

23 Путь к возрождению, по Жуковскому, всегда лежит через страдания. Эта тема пронизывает все его творчество, примеры были бы излишни. Напомним лишь наиболее близкую к «Странствующему жиду» трактовку темы в «повести» 1843 г. «Капитан Бопп»: преображение грешной души страданием и раскаянием возможно лишь через благодатную помощь свыше.  

24 Ср. «повесть» 1845 г. «Выбор креста».  

25 Напомним, что та же мысль о спасительности казни, о казни как спасении души и примирении грешника с Небом развита в наиболее дискуссионной статье позднего Жуковского «О смертной казни» (1849).  

26 Жуковский В.А. Соч. в стихах и прозе. С. 924-925.  

27 Там же. С. 925.  

28 Понятно, что Жуковский намеренно выстраивает полемически заостренный и стереотипный образ Байрона; полагаем, что причины этого следует искать в реакции Жуковского на литературную ситуацию, против, так сказать, «последствий» байронизма (далее в статье следует инвектива против Гейне).  

29 Там же. С. 952.  

30 Интересные наблюдения об образе Наполеона высказаны в упоминавшейся нами работе Т.Н. Степанищевой.  

31 Жуковский В.А. Собр. соч. в 4 т. Т. 4. С. 659.  

32 Дополнительным аргументом здесь может служить то обстоятельство, что Агасвер у Жуковского сделан поэтом, причем ему переданы любимые идеи автора, выраженные ранее в «Камоэнсе» (см. ст. 1577-1581; мы лишены возможности развивать этот, как и многие другие, сюжеты, в частности, переклички «Странствующего жида» с "Двумя сценами из Фауста").  

33 Если позволить себе несколько вольную аналогию с поздним Гоголем, то можно назвать статьи Жуковского 1840-х гг. (не только затронутые нами) аналогом «Выбранных мест...», а «Странствующего жида» - аналогом замысла «Мертвых душ», где те же идеи автора должны были выразиться в художественном повествовании.

Список литературы

Для подготовки данной работы были использованы материалы с сайта http://www.ruthenia.ru




© 2010 СБОРНИК РЕФЕРАТОВ